logo
LIS PUBLICA
☰
  • Новое
  • Горячее
  • Сокровищница
  • Лучшее
  • Сообщества
  • Видео
  • Обсуждаемое

Shingatsuru
Shingatsuru Сообщество: Бухта писателя Опубликовано 8 часов назад
  • [моё]
  • Авторский рассказ
  • Альтернативная история
  • Длиннопост
  • Писательство
  • Рассказ

Ярослав Грозный. Глава Первая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1871 год от Рождества Христова.

Фигуры на доске расплывались. Я потёр глаза — не помогло. Свечи горели ровно, в палатах было тепло, но озноб пробирал до костей.

Я поднял взгляд на противника — и рука замерла над ладьёй.

Напротив сидела женщина. Бледное лицо, подвенечное платье, белое как саван. Я не помнил, когда она вошла. Не помнил, как она вообще входила в дверь.

— Кто...

— Твой ход, государь, — сказала она. Голос был тихий, но слышался отовсюду — из углов, из-под потолка, из моей собственной груди.

Я посмотрел на доску. Мой король был заперт. Пешки, которых я не видел ходом ранее, выстроились стеной. Чёрный ферзь стоял на клетке, где не мог стоять.

— Этого не может быть... — Я поставил ладью, отрезав путь ферзю.

— Мат.

Она произнесла это мягко, почти ласково, сдвинув коня. И положила моего короля на доску передо мной.

— Русь падёт. А значит, падёт последний оплот истинной веры.

Боль вспыхнула в груди. Я схватился за сердце, но руки не слушались. Я сполз с кресла, шахматные фигуры посыпались на пол, и сквозь темнеющее зрение я видел её лицо — неподвижное, без жалости, без злорадства.

— Я дам тебе шанс. — Её голос был уже далеко, или я сам был далеко от всего. — Но помни об ошибках прошлого.

Тишина.

Темнота.

***

Теснота.

Это было первое — и единственное — ощущение. Давление со всех сторон, невозможность пошевелиться, невозможность вдохнуть. Я хотел закричать, но не было рта, не было голоса, только мысль, бьющаяся в черноте: это ад, это ад, это...

Свет ударил в глаза.

Чужие руки — огромные, грубые — сжали моё тело. Маленькое тело. Мокрое. Беспомощное.

Я закричал. Звук, который вырвался из горла, был тонким, жалким, незнакомым. Не мой голос. Не мой крик.

Вокруг говорили. Слова были русские, но я не мог сосредоточиться — слишком ярко, слишком громко, слишком острые ощущения.

— Мальчик, — сказал кто-то. — Здоровенький.

Меня положили на что-то тёплое. Мягкое. Женщина тяжело дышала рядом. Я чувствовал её сердце — или своё? — частое, гулкое.

Я, Иван Васильевич, Государь всея Руси, Царь Казанский и Астраханский, хотел спросить, что происходит.

Вместо этого я заплакал.

***

Первые дни слились в мутное, бессвязное пятно. Сон — молоко — крик — снова сон. Тело слушалось неохотно. Глаза видели только размытые пятна света и тени. Руки — крошечные, бесполезные, чужие — еле-еле слушались моих команд.

Но разум был ясен. Слишком ясен для того, кто не мог даже поднять голову.

Это было худшее — ясность. Я помнил всё: тронный зал, опричников, казни, молитвы, сына... Ивана. Того, которого я...

Младенческое тело не могло плакать от горя — только от голода, холода, дискомфорта от мокрых пелёнок. Но внутри, там, где ещё оставался Иван Васильевич, что-то скулило беззвучно.

Мне оставалось только слушать.

Это было единственное, что я мог делать — слушать. Голоса вокруг постепенно обретали форму, становились различимыми. Женский — мягкий, усталый, часто напевающий что-то. Мужской — низкий, редкий, появлявшийся по вечерам. Детские — несколько, разных возрастов, шумные, любопытные.

Слова были русские, но... неправильные. Мягче, короче, иначе построенные. Некоторые я не понимал вовсе. Что такое «газета»? Откуда это странное «вы» в обращении к одному человеку? Вместо «сей час» — «сейчас».

«Говор странный», — думал я в редкие минуты между кормлением и сном. — «Откуда они родом? Из какой глуши?»

Но чем больше я слушал, тем яснее понимал: говор не испорченный. Говор — другой. Много слов, которые были незнакомы мне или позаимствованы из неметчины.

Я гнал эту мысль прочь. Не может быть. Это бред, горячка, наваждение. Я скоро проснусь в своих палатах, и Бельский доложит о делах, и...

Но я не просыпался.

***

Женщину звали Марфа.

Я узнал это на исходе первой недели — или второй? Время текло странно, рвано, отмеренное только кормлениями и сменой пелёнок. Мужской голос назвал её так: «Марфа, дай-ка его сюда».

Меня взяли на руки — большие, непривычные руки — и поднесли к лицу. Размытое пятно постепенно обрело черты: борода, усы, глаза — серьёзные, изучающие.

— Ишь, смотрит, — сказал мужчина. — Изучает папку, будто понимает чего.

— Все младенцы так смотрят, Петруша, — отозвалась Марфа.

Петруша. Пётр. Отец.

Я хотел сказать: я понимаю больше, чем ты можешь вообразить, смерд. Я царей на трон сажал и с трона сбрасывал. Я Казань брал, когда твои предки ещё в грязи ковырялись.

Вместо этого я пустил пузырь.

Пётр рассмеялся и вернул меня Марфе.

— Крепкий будет. Как братья.

Братья. Значит, всё же есть ещё дети. Старшие.

Информация. Крупицы информации, по которым предстояло собрать картину.

***

Меня крестили на вторую неделю жизни.

Церковь была маленькой — не чета московским соборам, которые я помнил. Низкие потолки, тусклые свечи, иконы в простых окладах. Но запах был тот же — ладан, воск, древнее дерево. И пение — тягучее, монотонное, знакомое.

Хоть что-то не изменилось за эти годы.

Священник был молодой, торопливый. Бормотал молитвы скороговоркой, словно спешил куда-то. Я хотел возмутиться — как можно так небрежно совершать таинство? — но тело не слушалось, и я мог только смотреть.

Меня окунули в купель.

Вода была холодной. Я дёрнулся, закричал — младенческий, возмущённый крик. Вода попала в уши, и мир превратился в глухое бульканье. Я слышал голос священника — но слова тонули, расплывались.

К сожалению, ни своего нового имени, ни наречения я не разобрал.

Потом меня вынули, завернули в полотенце, передали крёстной — какой-то дородной женщине с красным лицом. Она прижала меня к груди и заворковала что-то умильное.

Но по имени ко мне так никто после таинства не обратился.

***

К концу первого месяца картина начала складываться — и она мне не нравилась.

Семья была мещанская. Не крестьяне, не холопы — но и не бояре, не дворяне. Где-то посередине, в этом странном новом мире.

Пётр Алексеевич Волков — так звали отца — служил при каком-то «адмиралтействе». Слово было странное, нерусское, но его произносили с почтением. Каждое утро отец надевал мундир — тёмный, с блестящими пуговицами — и уходил до вечера.

Мать, Марфа Ильинична, вела дом. Кухарки не было — она готовила сама, с помощью старшей дочери. Прислуги не было — только приходящая прачка раз в неделю. Бедность? Нет, не бедность — дом был чистый, еды хватало, одежда добротная. Просто... иной уклад?

Старших детей было трое.

Михаил — лет двенадцати, серьёзный, молчаливый. Он почти не появлялся в детской, пропадая где-то на учёбе. «Гимназия» — ещё одно странное слово.

Алексей — лет девяти, шумный, непоседливый, вечно влетающий куда-то и вылетающий обратно. Он относился к новорождённому брату с любопытством насекомого к другому насекомому — интересно, но не слишком важно.

И Анна — восьми лет, тихая девочка с косой до пояса. Она часто сидела рядом с колыбелью и смотрела на меня большими серыми глазами.

— Он странный, — сказала она однажды матери. — Взгляд такой, будто старый дедушка смотрит.

Марфа рассмеялась.

— Выдумщица ты, Анюта. Младенец как младенец.

Я отметил: девочка наблюдательна.

***

Сон пришёл в конце второго месяца.

Бледная женщина в белом платье. Она стояла посреди темноты — не двигалась, не говорила, просто смотрела. И откуда-то — изнутри, снаружи, отовсюду — звучали слова:

«Россия падёт...»

Я проснулся от собственного крика. Младенческого, тонкого, жалкого.

Марфа взяла меня на руки, прижала к груди, зашептала что-то успокаивающее.

Я молчал, глядя в темноту за её плечом.

Россия падёт. Но какая Россия? И когда? И почему?

Ответов не было.

***

Три месяца.

Я научился держать голову. Такое простое действие — а сколько усилий потребовало! Мышцы шеи не слушались, голова падала, как перезрелый плод, и каждая попытка заканчивалась бессильной яростью.

Но я справился. Царь не может быть слабым — даже в теле младенца.

Теперь я мог смотреть по сторонам. Изучать.

Комната была маленькой — крошечной по сравнению с моими прежними палатами. Беленые стены, деревянный пол, два окна с простыми занавесками. Колыбель стояла у стены, рядом — сундук с пелёнками и кровать, где спала Анна.

Я делил комнату с девочкой. Царь всея Руси — в детской, с девчонкой.

Первое время это раздражало меня. Унижение! Оскорбление!

Но это всё требовало сил, а сил не было. И постепенно — очень постепенно — раздражение уступило место наблюдению.

Анна была тихой. Она не шумела, как Алексей, не игнорировала меня, как Михаил. Просто была рядом — внимательная, занятая своими делами. Шила что-то маленькими неловкими стежками. Читала по слогам — книжку с картинками. Разговаривала сама с собой, разыгрывая какие-то истории с тряпичной куклой. Помогала маме ухаживать за мной.

Я же наблюдал, запоминал, учился.

***

Четыре-пять месяцев.

Мир расширялся.

Меня стали выносить из комнаты — в гостиную, где потрескивала печь и пахло чем-то горьковатым. В кухню, где Марфа хлопотала у плиты — странной, железной, не похожей на печи, которые я помнил. На улицу — в коляске, закутанного в одеяла.

Улица потрясла меня.

Город был огромный, каменный, нерусский. Прямые улицы, дома в несколько этажей, шпили, колонны, статуи. Мостовые, по которым грохотали экипажи — странные, непривычные.

И люди. Множество людей в одеждах, которые я не узнавал. Женщины в платьях с пышными юбками. Мужчины в сюртуках и каких-то уродливых высоких шляпах. Солдаты в мундирах — не стрелецких кафтанах, нет, что-то совсем иное, чужое.

«Где я?» — думал я, глядя на этот невозможный город. — «Что стало с Русью?»

Но спросить было некого. И нечем.

***

На шестом месяце я услышал разговор.

Пётр Алексеевич вернулся с работы с газетой в руках — тем самым большим шуршащим листом с буквами. Сел в кресло, развернул.

— Что пишут, дорогой? — спросила Марфа, подавая ему чай.

— Да всё то же. Царь наш, Александр Николаевич, свет Романов, опять в Крыму с семейством. Немцы с французами ругаются из-за какого-то герцогства.

Я лежал на диване, обложенный подушками. Слушал. Впитывал.

Романов.

Романов?

Я знал Романовых. Незначительный боярский род. Никита Романович — так, кажется, звали одного из них. Ничем не примечательный человек.

И вот — «царь наш, свет Романов»?

— Это какого числа газета, Петруша? — спросила Марфа, заглядывая через плечо мужа. — Тут про пожар на Васильевском пишут, так я слышала, что он аж на прошлой неделе был.

— От двенадцатого марта, — ответил отец. — Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Свежая газета, вчерашняя. Просто тут новая информация появилась, пишут.

Мир остановился.

Тысяча восемьсот...

Я умер в тысяча пятьсот восемьдесят четвёртом от Рождества Христова — в семь тысяч девяносто втором от сотворения мира.

Почти триста лет.

Я лежал неподвижно, глядя в потолок, пока внутри рушилось всё, что я знал.

Триста лет. Романовы на троне. Странный город, странные люди, странный язык.

«Русь падёт», — сказала бледная дама.

Какая Русь? Это не моя Русь. Это что-то совсем иное.

И я должен это спасти?

Или Русь уже пала?

***

Ночью пришёл сон.

Темнота. Женщина в белом. Её лицо — неподвижное, бледное, как у покойницы.

«Русь падёт...»

Слова звучали отовсюду и ниоткуда. Я хотел спросить — что делать? Как спасти? От чего падёт? Но голоса не было, только мысль, бьющаяся в пустоте.

«Помни об ошибках прошлого...»

Я проснулся.

За окном светало. Анна спала на своей кровати, посапывая. Где-то внизу гремела посудой Марфа.

Обычное утро. Обычный день.

Триста лет прошло. Романовы правят. Русь — другая.

И у меня нет ни малейшего представления, что с этим делать.

***

Семь-восемь месяцев.

Я учился.

Не ходить — для этого тело ещё не созрело. Не говорить — язык и губы не слушались. Но учиться можно было по-другому.

Слушать разговоры. Запоминать слова, обороты, произношение. Язык изменился — не до неузнаваемости, но достаточно, чтобы моя собственная речь звучала бы дико. Нужно было привыкнуть к новому говору, впитать его, сделать своим.

Наблюдать за людьми. За отцом — как он держится, как говорит с домашними, как говорит с гостями. За матерью — как ведёт хозяйство, как поддерживает отношения с соседями. За братьями и сестрой.

За миром за окном.

Город назывался Санкт-Петербург. Я услышал это название и не понял. Какой Петербург? Город святого Петра?

Но постепенно — из обрывков разговоров, из случайных фраз — картина начала складываться. Санкт-Петербург был столицей. Новой столицей, построенной каким-то царём Петром. Москва осталась, но отошла на второй план.

Это было странно. Неправильно. Столица — это Москва, это Кремль, это собор Василия Блаженного, который я сам велел построить...

Но спорить было не с кем. И незачем.

Мир изменился. Оставалось только принять это — и приспособиться.

***

Девять месяцев.

Я начал ползать.

Снова — простейшее действие, требующее невероятных усилий. Руки подгибались, ноги не слушались. Я падал лицом в ковёр, злился, пробовал снова.

— Смотри, какой упорный, — говорила Марфа гостям. — Другие дети плачут, а этот только губки поджимает и снова ползёт.

— Характер, — кивали гости.

Характер... Если бы они знали.

***

Год.

Первый год новой жизни подошёл к концу.

Отмечали скромно — пирог, гости, подарки. Деревянная лошадка на колёсиках, погремушка, новая рубашонка.

Я — меня теперь звали Ярослав, я узнал это, когда меня поздравляли гости — сидел в деревянном кресле с высокими бортиками и смотрел на собравшуюся семью.

Отец — Пётр Алексеевич, уставший, но довольный. Мелкий чиновник, винтик в какой-то большой машине. Но он этого не знал и не чувствовал.

Мать — Марфа Ильинична, раскрасневшаяся от хлопот, счастливая. Она любила свою семью, свой дом, свою маленькую жизнь.

Михаил — четырнадцатилетний гимназист, серьёзный. Алексей — десятилетний сорванец, уже стащивший со стола пирожное. Анна — девять лет, тихая, внимательная.

Моя семья. Моя новая семья.

В прошлой жизни у меня была семья. Были жёны — много жён, одна за другой. Были дети — Дмитрий, утонувший младенцем, Иван, убитый моей собственной рукой, Фёдор, слабый и болезненный. Была мать, отравленная боярами, когда мне было восемь.

Я не помнил, чтобы меня любили. Боялись — да. Почитали — да. Ненавидели — безусловно.

Но любили?

Марфа любила своего младшего сына. Я видел это в её глазах, чувствовал в её прикосновениях. Она любила меня просто так — не за что-то, не ради чего-то.

Это было непривычно. И странно. И... приятно?

Я отогнал эту мысль. Сантименты — слабость. Нельзя размякать.

Но мысль возвращалась.

***

После года время потекло быстрее.

Я учился ходить. Падал, поднимался, снова падал. К тринадцати месяцам сделал первые шаги. К пятнадцати — ходил сам, пошатываясь.

Я учился говорить.

Это было сложнее, чем ходить. Не физически — сложнее было ментально. Я должен был говорить как ребёнок. Лепетать «мама» и «папа», коверкать слова, путать звуки.

Я, царь, державший речи перед боярской думой, устрашавший послов одним словом...

Должен был лепетать.

Унизительно. Необходимо. Я справился.

— Ма-ма, — сказал я однажды, глядя на Марфу.

Она расплакалась от счастья.

— Слышишь, Петруша? Он сказал «мама»!

Пётр улыбнулся, потрепал меня по голове.

— Молодец, сынок.

Я улыбнулся в ответ. Детская улыбка, невинная, милая.

Внутри было холодно и пусто.

Или нет?

Что-то шевельнулось. Что-то тёплое, непривычное. Я смотрел на Марфу — на её счастливые слёзы, на её улыбку — и чувствовал...

Нет. Нельзя.

Я отвернулся.

***

Полтора года.

Я говорил уже сносно — для ребёнка. Короткие фразы, простые слова. «Хочу кушать». «Где Аня?». «Мама, почитай».

Книги я полюбил. Когда отец читал газету, я садился рядом и смотрел на буквы.

Буквы были другие. Не совсем — многие я узнавал. Но некоторые изменились, некоторые исчезли, появились новые.

Пришлось учить заново.

Я делал это тайком, когда никто не видел. Брал книги из шкафа, разбирал буквы, складывал в слова. Детская азбука сестрёнки помогла — я выучил её быстро.

Я читал всё, до чего мог дотянуться, когда никто не видел. Газеты. Книги. Календари.

Картина мира постепенно складывалась — пусть и с огромными пробелами.

Россия, не Русь, — империя. Не царство — империя. Столица — Санкт-Петербург. На троне — Романовы.

Я пока не знал, как Романовы пришли к власти. Не знал, что случилось с моим родом, с Рюриковичами. Не знал, почему Москва перестала быть столицей.

Но я узнаю. Всё узнаю.

***

Двадцать месяцев.

Сон пришёл снова.

Темнота. Женщина в белом. Её глаза — пустые, неподвижные.

«Россия падёт...»

На этот раз я не кричал. Просто проснулся и лежал в темноте, глядя в потолок.

Россия падёт. Я слышал это снова и снова. Но от чего? Когда? Как?

«Помни об ошибках прошлого...»

Ошибки. Какие ошибки?

Опричнина? Я делал то, что должно. Бояре предавали, изменники...

Изменники ли?

Мысль была неприятной. Я гнал её прочь — но она возвращалась. Снова и снова.

Новгород. Тысячи казнённых. Женщины, дети, старики.

Все они были изменниками?

Я не знал. Тогда — был уверен. Сейчас — не знал.

Митрополит Филипп. Обличал опричнину, называл меня тираном. Я велел...

Стоп. Не думать об этом. Не сейчас.

Я закрыл глаза и попытался уснуть.

Не получилось.

***

Двадцать два месяца.

Я подслушал разговор.

Отец сидел с гостем — сослуживцем из адмиралтейства, полным человеком с пышными бакенбардами. Пили чай, говорили о политике.

— Неспокойно в Европе, Пётр Алексеич, — говорил гость. — Французы после войны злые, немцы задираются. Того и гляди, опять полыхнёт.

— До нас не дойдёт, — отмахнулся отец. — Мы сами по себе.

— Как сказать, как сказать... Государь-то наш с немцами дружит. А немцы — они такие, сегодня друзья, завтра...

— Тише ты, — оборвал отец. — Стены уши имеют.

Я сидел в углу, делая вид, что играю с кубиками. Слушал. Запоминал.

Немцы. Французы. Война. Политика.

Мир всегда был больше, чем Россия. И опаснее.

***

Два года.

Ярослав Петрович Волков отмечал свой второй день рождения.

Снова пирог, гости, подарки. Книжка с картинками, оловянные солдатики, новый костюмчик.

Я сидел за столом — уже на высоком стуле, с подложенной подушкой — и смотрел на собравшихся.

Два года прошло.

За это время я узнал многое. Научился многому.

Мир изменился. Россия изменилась. Я сам...

Я сам тоже менялся. И это пугало больше всего.

В прошлой жизни я точно знал, кто я такой. Царь. Помазанник Божий. Гроза изменников. Строитель державы.

Сейчас я не был уверен ни в чём.

Романовы правили уже... сколько? Больше двухсот лет, судя по всему. И Россия стояла. Даже росла — я слышал разговоры о каких-то новых землях, о Сибири, о южных степях.

Значит, справлялись без Рюриковичей?

Мысль была неприятной. Но честной.

Я смотрел на свою семью — на Марфу, хлопочущую у стола, на Петра, разливающего водку гостям, на братьев, на Анну — и думал.

В прошлой жизни я не умел любить. Не умел доверять. Видел врагов везде — и создавал их там, где их не было.

Это была моя ошибка?

Может быть.

— Ярославушка, — позвала Марфа, — хочешь ещё пирога?

Я посмотрел на неё. На эту простую женщину, которая не знала, кто я такой. Которая любила меня — просто так, без условий.

И улыбнулся.

— Да, мама. Хочу.

***

Ночью я лежал в темноте и думал.

Что мне делать? Вырасти, получить образование, понять этот новый мир? Найти своё место в нём?

Я не знал ещё, что мне предстоит. Не знал, от чего должна «пасть» Русь. Не знал даже, верить ли снам — или они просто морок, порождение больного разума.

Но я знал одно: я больше не буду тем, кем был.

Иван Грозный умер. Умер за шахматной доской, проиграв партию самой Смерти.

Ярослав Волков только начинал жить.

И, может быть, в этой жизни стоило попробовать иначе.

Читать дальше...
7
+7 / -0
0
28
ТГ ВК
Войти

Вход

Регистрация

Я не помню пароль

Войти через Google
Порог горячего 14
  • AnikaBites
    AnikaBites

    И такое бывает, там уже рак)

    +1
  • SergPrg
    SergPrg
    +0
  • Nataalika
    Nataalika

    Очень приятная )

    +1
Правила сайта
Пользовательское соглашение
О ПД
Принципы самоуправления
FAQ
Нашёл ошибку?
©2026 Varius Soft