#Альтернативная история

Ярослав Грозный. Глава Первая

39
Читалка

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1871 год от Рождества Христова.

Фигуры на доске расплывались. Я потёр глаза — не помогло. Свечи горели ровно, в палатах было тепло, но озноб пробирал до костей.

Я поднял взгляд на противника — и рука замерла над ладьёй.

Напротив сидела женщина. Бледное лицо, подвенечное платье, белое как саван. Я не помнил, когда она вошла. Не помнил, как она вообще входила в дверь.

— Кто...

— Твой ход, государь, — сказала она. Голос был тихий, но слышался отовсюду — из углов, из-под потолка, из моей собственной груди.

Я посмотрел на доску. Мой король был заперт. Пешки, которых я не видел ходом ранее, выстроились стеной. Чёрный ферзь стоял на клетке, где не мог стоять.

— Этого не может быть... — Я поставил ладью, отрезав путь ферзю.

— Мат.

Она произнесла это мягко, почти ласково, сдвинув коня. И положила моего короля на доску передо мной.

— Русь падёт. А значит, падёт последний оплот истинной веры.

Боль вспыхнула в груди. Я схватился за сердце, но руки не слушались. Я сполз с кресла, шахматные фигуры посыпались на пол, и сквозь темнеющее зрение я видел её лицо — неподвижное, без жалости, без злорадства.

— Я дам тебе шанс. — Её голос был уже далеко, или я сам был далеко от всего. — Но помни об ошибках прошлого.

Тишина.

Темнота.

***

Теснота.

Это было первое — и единственное — ощущение. Давление со всех сторон, невозможность пошевелиться, невозможность вдохнуть. Я хотел закричать, но не было рта, не было голоса, только мысль, бьющаяся в черноте: это ад, это ад, это...

Свет ударил в глаза.

Чужие руки — огромные, грубые — сжали моё тело. Маленькое тело. Мокрое. Беспомощное.

Я закричал. Звук, который вырвался из горла, был тонким, жалким, незнакомым. Не мой голос. Не мой крик.

Вокруг говорили. Слова были русские, но я не мог сосредоточиться — слишком ярко, слишком громко, слишком острые ощущения.

— Мальчик, — сказал кто-то. — Здоровенький.

Меня положили на что-то тёплое. Мягкое. Женщина тяжело дышала рядом. Я чувствовал её сердце — или своё? — частое, гулкое.

Я, Иван Васильевич, Государь всея Руси, Царь Казанский и Астраханский, хотел спросить, что происходит.

Вместо этого я заплакал.

***

Первые дни слились в мутное, бессвязное пятно. Сон — молоко — крик — снова сон. Тело слушалось неохотно. Глаза видели только размытые пятна света и тени. Руки — крошечные, бесполезные, чужие — еле-еле слушались моих команд.

Но разум был ясен. Слишком ясен для того, кто не мог даже поднять голову.

Это было худшее — ясность. Я помнил всё: тронный зал, опричников, казни, молитвы, сына... Ивана. Того, которого я...

Младенческое тело не могло плакать от горя — только от голода, холода, дискомфорта от мокрых пелёнок. Но внутри, там, где ещё оставался Иван Васильевич, что-то скулило беззвучно.

Мне оставалось только слушать.

Это было единственное, что я мог делать — слушать. Голоса вокруг постепенно обретали форму, становились различимыми. Женский — мягкий, усталый, часто напевающий что-то. Мужской — низкий, редкий, появлявшийся по вечерам. Детские — несколько, разных возрастов, шумные, любопытные.

Слова были русские, но... неправильные. Мягче, короче, иначе построенные. Некоторые я не понимал вовсе. Что такое «газета»? Откуда это странное «вы» в обращении к одному человеку? Вместо «сей час» — «сейчас».

«Говор странный», — думал я в редкие минуты между кормлением и сном. — «Откуда они родом? Из какой глуши?»

Но чем больше я слушал, тем яснее понимал: говор не испорченный. Говор — другой. Много слов, которые были незнакомы мне или позаимствованы из неметчины.

Я гнал эту мысль прочь. Не может быть. Это бред, горячка, наваждение. Я скоро проснусь в своих палатах, и Бельский доложит о делах, и...

Но я не просыпался.

***

Женщину звали Марфа.

Я узнал это на исходе первой недели — или второй? Время текло странно, рвано, отмеренное только кормлениями и сменой пелёнок. Мужской голос назвал её так: «Марфа, дай-ка его сюда».

Меня взяли на руки — большие, непривычные руки — и поднесли к лицу. Размытое пятно постепенно обрело черты: борода, усы, глаза — серьёзные, изучающие.

— Ишь, смотрит, — сказал мужчина. — Изучает папку, будто понимает чего.

— Все младенцы так смотрят, Петруша, — отозвалась Марфа.

Петруша. Пётр. Отец.

Я хотел сказать: я понимаю больше, чем ты можешь вообразить, смерд. Я царей на трон сажал и с трона сбрасывал. Я Казань брал, когда твои предки ещё в грязи ковырялись.

Вместо этого я пустил пузырь.

Пётр рассмеялся и вернул меня Марфе.

— Крепкий будет. Как братья.

Братья. Значит, всё же есть ещё дети. Старшие.

Информация. Крупицы информации, по которым предстояло собрать картину.

***

Меня крестили на вторую неделю жизни.

Церковь была маленькой — не чета московским соборам, которые я помнил. Низкие потолки, тусклые свечи, иконы в простых окладах. Но запах был тот же — ладан, воск, древнее дерево. И пение — тягучее, монотонное, знакомое.

Хоть что-то не изменилось за эти годы.

Священник был молодой, торопливый. Бормотал молитвы скороговоркой, словно спешил куда-то. Я хотел возмутиться — как можно так небрежно совершать таинство? — но тело не слушалось, и я мог только смотреть.

Меня окунули в купель.

Вода была холодной. Я дёрнулся, закричал — младенческий, возмущённый крик. Вода попала в уши, и мир превратился в глухое бульканье. Я слышал голос священника — но слова тонули, расплывались.

К сожалению, ни своего нового имени, ни наречения я не разобрал.

Потом меня вынули, завернули в полотенце, передали крёстной — какой-то дородной женщине с красным лицом. Она прижала меня к груди и заворковала что-то умильное.

Но по имени ко мне так никто после таинства не обратился.

***

К концу первого месяца картина начала складываться — и она мне не нравилась.

Семья была мещанская. Не крестьяне, не холопы — но и не бояре, не дворяне. Где-то посередине, в этом странном новом мире.

Пётр Алексеевич Волков — так звали отца — служил при каком-то «адмиралтействе». Слово было странное, нерусское, но его произносили с почтением. Каждое утро отец надевал мундир — тёмный, с блестящими пуговицами — и уходил до вечера.

Мать, Марфа Ильинична, вела дом. Кухарки не было — она готовила сама, с помощью старшей дочери. Прислуги не было — только приходящая прачка раз в неделю. Бедность? Нет, не бедность — дом был чистый, еды хватало, одежда добротная. Просто... иной уклад?

Старших детей было трое.

Михаил — лет двенадцати, серьёзный, молчаливый. Он почти не появлялся в детской, пропадая где-то на учёбе. «Гимназия» — ещё одно странное слово.

Алексей — лет девяти, шумный, непоседливый, вечно влетающий куда-то и вылетающий обратно. Он относился к новорождённому брату с любопытством насекомого к другому насекомому — интересно, но не слишком важно.

И Анна — восьми лет, тихая девочка с косой до пояса. Она часто сидела рядом с колыбелью и смотрела на меня большими серыми глазами.

— Он странный, — сказала она однажды матери. — Взгляд такой, будто старый дедушка смотрит.

Марфа рассмеялась.

— Выдумщица ты, Анюта. Младенец как младенец.

Я отметил: девочка наблюдательна.

***

Сон пришёл в конце второго месяца.

Бледная женщина в белом платье. Она стояла посреди темноты — не двигалась, не говорила, просто смотрела. И откуда-то — изнутри, снаружи, отовсюду — звучали слова:

«Россия падёт...»

Я проснулся от собственного крика. Младенческого, тонкого, жалкого.

Марфа взяла меня на руки, прижала к груди, зашептала что-то успокаивающее.

Я молчал, глядя в темноту за её плечом.

Россия падёт. Но какая Россия? И когда? И почему?

Ответов не было.

***

Три месяца.

Я научился держать голову. Такое простое действие — а сколько усилий потребовало! Мышцы шеи не слушались, голова падала, как перезрелый плод, и каждая попытка заканчивалась бессильной яростью.

Но я справился. Царь не может быть слабым — даже в теле младенца.

Теперь я мог смотреть по сторонам. Изучать.

Комната была маленькой — крошечной по сравнению с моими прежними палатами. Беленые стены, деревянный пол, два окна с простыми занавесками. Колыбель стояла у стены, рядом — сундук с пелёнками и кровать, где спала Анна.

Я делил комнату с девочкой. Царь всея Руси — в детской, с девчонкой.

Первое время это раздражало меня. Унижение! Оскорбление!

Но это всё требовало сил, а сил не было. И постепенно — очень постепенно — раздражение уступило место наблюдению.

Анна была тихой. Она не шумела, как Алексей, не игнорировала меня, как Михаил. Просто была рядом — внимательная, занятая своими делами. Шила что-то маленькими неловкими стежками. Читала по слогам — книжку с картинками. Разговаривала сама с собой, разыгрывая какие-то истории с тряпичной куклой. Помогала маме ухаживать за мной.

Я же наблюдал, запоминал, учился.

***

Четыре-пять месяцев.

Мир расширялся.

Меня стали выносить из комнаты — в гостиную, где потрескивала печь и пахло чем-то горьковатым. В кухню, где Марфа хлопотала у плиты — странной, железной, не похожей на печи, которые я помнил. На улицу — в коляске, закутанного в одеяла.

Улица потрясла меня.

Город был огромный, каменный, нерусский. Прямые улицы, дома в несколько этажей, шпили, колонны, статуи. Мостовые, по которым грохотали экипажи — странные, непривычные.

И люди. Множество людей в одеждах, которые я не узнавал. Женщины в платьях с пышными юбками. Мужчины в сюртуках и каких-то уродливых высоких шляпах. Солдаты в мундирах — не стрелецких кафтанах, нет, что-то совсем иное, чужое.

«Где я?» — думал я, глядя на этот невозможный город. — «Что стало с Русью?»

Но спросить было некого. И нечем.

***

На шестом месяце я услышал разговор.

Пётр Алексеевич вернулся с работы с газетой в руках — тем самым большим шуршащим листом с буквами. Сел в кресло, развернул.

— Что пишут, дорогой? — спросила Марфа, подавая ему чай.

— Да всё то же. Царь наш, Александр Николаевич, свет Романов, опять в Крыму с семейством. Немцы с французами ругаются из-за какого-то герцогства.

Я лежал на диване, обложенный подушками. Слушал. Впитывал.

Романов.

Романов?

Я знал Романовых. Незначительный боярский род. Никита Романович — так, кажется, звали одного из них. Ничем не примечательный человек.

И вот — «царь наш, свет Романов»?

— Это какого числа газета, Петруша? — спросила Марфа, заглядывая через плечо мужа. — Тут про пожар на Васильевском пишут, так я слышала, что он аж на прошлой неделе был.

— От двенадцатого марта, — ответил отец. — Тысяча восемьсот семьдесят первого года. Свежая газета, вчерашняя. Просто тут новая информация появилась, пишут.

Мир остановился.

Тысяча восемьсот...

Я умер в тысяча пятьсот восемьдесят четвёртом от Рождества Христова — в семь тысяч девяносто втором от сотворения мира.

Почти триста лет.

Я лежал неподвижно, глядя в потолок, пока внутри рушилось всё, что я знал.

Триста лет. Романовы на троне. Странный город, странные люди, странный язык.

«Русь падёт», — сказала бледная дама.

Какая Русь? Это не моя Русь. Это что-то совсем иное.

И я должен это спасти?

Или Русь уже пала?

***

Ночью пришёл сон.

Темнота. Женщина в белом. Её лицо — неподвижное, бледное, как у покойницы.

«Русь падёт...»

Слова звучали отовсюду и ниоткуда. Я хотел спросить — что делать? Как спасти? От чего падёт? Но голоса не было, только мысль, бьющаяся в пустоте.

«Помни об ошибках прошлого...»

Я проснулся.

За окном светало. Анна спала на своей кровати, посапывая. Где-то внизу гремела посудой Марфа.

Обычное утро. Обычный день.

Триста лет прошло. Романовы правят. Русь — другая.

И у меня нет ни малейшего представления, что с этим делать.

***

Семь-восемь месяцев.

Я учился.

Не ходить — для этого тело ещё не созрело. Не говорить — язык и губы не слушались. Но учиться можно было по-другому.

Слушать разговоры. Запоминать слова, обороты, произношение. Язык изменился — не до неузнаваемости, но достаточно, чтобы моя собственная речь звучала бы дико. Нужно было привыкнуть к новому говору, впитать его, сделать своим.

Наблюдать за людьми. За отцом — как он держится, как говорит с домашними, как говорит с гостями. За матерью — как ведёт хозяйство, как поддерживает отношения с соседями. За братьями и сестрой.

За миром за окном.

Город назывался Санкт-Петербург. Я услышал это название и не понял. Какой Петербург? Город святого Петра?

Но постепенно — из обрывков разговоров, из случайных фраз — картина начала складываться. Санкт-Петербург был столицей. Новой столицей, построенной каким-то царём Петром. Москва осталась, но отошла на второй план.

Это было странно. Неправильно. Столица — это Москва, это Кремль, это собор Василия Блаженного, который я сам велел построить...

Но спорить было не с кем. И незачем.

Мир изменился. Оставалось только принять это — и приспособиться.

***

Девять месяцев.

Я начал ползать.

Снова — простейшее действие, требующее невероятных усилий. Руки подгибались, ноги не слушались. Я падал лицом в ковёр, злился, пробовал снова.

— Смотри, какой упорный, — говорила Марфа гостям. — Другие дети плачут, а этот только губки поджимает и снова ползёт.

— Характер, — кивали гости.

Характер... Если бы они знали.

***

Год.

Первый год новой жизни подошёл к концу.

Отмечали скромно — пирог, гости, подарки. Деревянная лошадка на колёсиках, погремушка, новая рубашонка.

Я — меня теперь звали Ярослав, я узнал это, когда меня поздравляли гости — сидел в деревянном кресле с высокими бортиками и смотрел на собравшуюся семью.

Отец — Пётр Алексеевич, уставший, но довольный. Мелкий чиновник, винтик в какой-то большой машине. Но он этого не знал и не чувствовал.

Мать — Марфа Ильинична, раскрасневшаяся от хлопот, счастливая. Она любила свою семью, свой дом, свою маленькую жизнь.

Михаил — четырнадцатилетний гимназист, серьёзный. Алексей — десятилетний сорванец, уже стащивший со стола пирожное. Анна — девять лет, тихая, внимательная.

Моя семья. Моя новая семья.

В прошлой жизни у меня была семья. Были жёны — много жён, одна за другой. Были дети — Дмитрий, утонувший младенцем, Иван, убитый моей собственной рукой, Фёдор, слабый и болезненный. Была мать, отравленная боярами, когда мне было восемь.

Я не помнил, чтобы меня любили. Боялись — да. Почитали — да. Ненавидели — безусловно.

Но любили?

Марфа любила своего младшего сына. Я видел это в её глазах, чувствовал в её прикосновениях. Она любила меня просто так — не за что-то, не ради чего-то.

Это было непривычно. И странно. И... приятно?

Я отогнал эту мысль. Сантименты — слабость. Нельзя размякать.

Но мысль возвращалась.

***

После года время потекло быстрее.

Я учился ходить. Падал, поднимался, снова падал. К тринадцати месяцам сделал первые шаги. К пятнадцати — ходил сам, пошатываясь.

Я учился говорить.

Это было сложнее, чем ходить. Не физически — сложнее было ментально. Я должен был говорить как ребёнок. Лепетать «мама» и «папа», коверкать слова, путать звуки.

Я, царь, державший речи перед боярской думой, устрашавший послов одним словом...

Должен был лепетать.

Унизительно. Необходимо. Я справился.

— Ма-ма, — сказал я однажды, глядя на Марфу.

Она расплакалась от счастья.

— Слышишь, Петруша? Он сказал «мама»!

Пётр улыбнулся, потрепал меня по голове.

— Молодец, сынок.

Я улыбнулся в ответ. Детская улыбка, невинная, милая.

Внутри было холодно и пусто.

Или нет?

Что-то шевельнулось. Что-то тёплое, непривычное. Я смотрел на Марфу — на её счастливые слёзы, на её улыбку — и чувствовал...

Нет. Нельзя.

Я отвернулся.

***

Полтора года.

Я говорил уже сносно — для ребёнка. Короткие фразы, простые слова. «Хочу кушать». «Где Аня?». «Мама, почитай».

Книги я полюбил. Когда отец читал газету, я садился рядом и смотрел на буквы.

Буквы были другие. Не совсем — многие я узнавал. Но некоторые изменились, некоторые исчезли, появились новые.

Пришлось учить заново.

Я делал это тайком, когда никто не видел. Брал книги из шкафа, разбирал буквы, складывал в слова. Детская азбука сестрёнки помогла — я выучил её быстро.

Я читал всё, до чего мог дотянуться, когда никто не видел. Газеты. Книги. Календари.

Картина мира постепенно складывалась — пусть и с огромными пробелами.

Россия, не Русь, — империя. Не царство — империя. Столица — Санкт-Петербург. На троне — Романовы.

Я пока не знал, как Романовы пришли к власти. Не знал, что случилось с моим родом, с Рюриковичами. Не знал, почему Москва перестала быть столицей.

Но я узнаю. Всё узнаю.

***

Двадцать месяцев.

Сон пришёл снова.

Темнота. Женщина в белом. Её глаза — пустые, неподвижные.

«Россия падёт...»

На этот раз я не кричал. Просто проснулся и лежал в темноте, глядя в потолок.

Россия падёт. Я слышал это снова и снова. Но от чего? Когда? Как?

«Помни об ошибках прошлого...»

Ошибки. Какие ошибки?

Опричнина? Я делал то, что должно. Бояре предавали, изменники...

Изменники ли?

Мысль была неприятной. Я гнал её прочь — но она возвращалась. Снова и снова.

Новгород. Тысячи казнённых. Женщины, дети, старики.

Все они были изменниками?

Я не знал. Тогда — был уверен. Сейчас — не знал.

Митрополит Филипп. Обличал опричнину, называл меня тираном. Я велел...

Стоп. Не думать об этом. Не сейчас.

Я закрыл глаза и попытался уснуть.

Не получилось.

***

Двадцать два месяца.

Я подслушал разговор.

Отец сидел с гостем — сослуживцем из адмиралтейства, полным человеком с пышными бакенбардами. Пили чай, говорили о политике.

— Неспокойно в Европе, Пётр Алексеич, — говорил гость. — Французы после войны злые, немцы задираются. Того и гляди, опять полыхнёт.

— До нас не дойдёт, — отмахнулся отец. — Мы сами по себе.

— Как сказать, как сказать... Государь-то наш с немцами дружит. А немцы — они такие, сегодня друзья, завтра...

— Тише ты, — оборвал отец. — Стены уши имеют.

Я сидел в углу, делая вид, что играю с кубиками. Слушал. Запоминал.

Немцы. Французы. Война. Политика.

Мир всегда был больше, чем Россия. И опаснее.

***

Два года.

Ярослав Петрович Волков отмечал свой второй день рождения.

Снова пирог, гости, подарки. Книжка с картинками, оловянные солдатики, новый костюмчик.

Я сидел за столом — уже на высоком стуле, с подложенной подушкой — и смотрел на собравшихся.

Два года прошло.

За это время я узнал многое. Научился многому.

Мир изменился. Россия изменилась. Я сам...

Я сам тоже менялся. И это пугало больше всего.

В прошлой жизни я точно знал, кто я такой. Царь. Помазанник Божий. Гроза изменников. Строитель державы.

Сейчас я не был уверен ни в чём.

Романовы правили уже... сколько? Больше двухсот лет, судя по всему. И Россия стояла. Даже росла — я слышал разговоры о каких-то новых землях, о Сибири, о южных степях.

Значит, справлялись без Рюриковичей?

Мысль была неприятной. Но честной.

Я смотрел на свою семью — на Марфу, хлопочущую у стола, на Петра, разливающего водку гостям, на братьев, на Анну — и думал.

В прошлой жизни я не умел любить. Не умел доверять. Видел врагов везде — и создавал их там, где их не было.

Это была моя ошибка?

Может быть.

— Ярославушка, — позвала Марфа, — хочешь ещё пирога?

Я посмотрел на неё. На эту простую женщину, которая не знала, кто я такой. Которая любила меня — просто так, без условий.

И улыбнулся.

— Да, мама. Хочу.

***

Ночью я лежал в темноте и думал.

Что мне делать? Вырасти, получить образование, понять этот новый мир? Найти своё место в нём?

Я не знал ещё, что мне предстоит. Не знал, от чего должна «пасть» Русь. Не знал даже, верить ли снам — или они просто морок, порождение больного разума.

Но я знал одно: я больше не буду тем, кем был.

Иван Грозный умер. Умер за шахматной доской, проиграв партию самой Смерти.

Ярослав Волков только начинал жить.

И, может быть, в этой жизни стоило попробовать иначе.

Ярослав Грозный

37
Читалка

Моя проба пера по альтернативной истории.
Иван Грозный получает второй шанс и перерождается в 1871 году в теле сына петербургского чиновника. Помня ошибки прошлого, он решает шаг за шагом проникнуть в элиту Российской империи — между дворцовыми интригами, революционным подпольем и охранкой — чтобы в момент грядущего кризиса перехватить власть и не дать стране утонуть в хаосе.
ПРОЛОГ
Москва встречала четырнадцатое мая тысяча восемьсот девяносто шестого года мелким, противным дождём. Небо над Кремлём затянуло серой пеленой, словно сама природа не желала благословлять предстоящее торжество. Капли стучали по золотым куполам Успенского собора, стекали по древним стенам, собирались в лужи на брусчатке Соборной площади, где через несколько часов должна была состояться коронация нового императора.
В Большом Кремлёвском дворце, в личных покоях, отведённых для наследника, царила суета. Слуги сновали по коридорам, придворные перешёптывались, камердинеры готовили парадный мундир. Сами покои — анфилада комнат с высокими потолками, тяжёлыми бархатными портьерами и позолоченной лепниной — были залиты тусклым утренним светом, едва пробивавшимся сквозь дождевую завесу за окнами.
* * *
Утро у Николая II не задалось. Возможно, этому способствовало то, что сегодня должна была состояться коронация, а может — что на завтрак не подали его любимый десерт. Ну или, скорее всего, то, что в его лбу образовалась дыра от моей револьверной пули. Впрочем, как и в лбу его адъютанта, министра финансов и военного министра.
Малая столовая, где всё произошло, ещё хранила следы прерванного завтрака. Фарфоровые чашки с остывшим чаем, серебряные приборы, белоснежная скатерть — теперь забрызганная красным. Утренний свет падал через высокие окна на тела, лежавшие в неестественных позах между опрокинутыми стульями. Запах пороха мешался с ароматом свежей выпечки.
Я же сидел и смотрел, как его жену, детей и оставшихся родственников связывают и ставят передо мной на колени. Мои люди работали быстро и молча — они знали своё дело.
Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна смотрела на меня с ненавистью, но молчала. Александра, так и не успевшая стать императрицей, беззвучно плакала, прижимая к себе маленькую Ольгу. Остальные — младшие Романовы, троюродные кузены, случайно оказавшиеся во дворце — просто дрожали.
— Ну, выбор у вас, господа Романовы, маловат, — произнёс я, поднимаясь с кресла покойного императора.
Я прошёлся вдоль ряда коленопреклонённых, чувствуя, как паркет поскрипывает под сапогами. Остановился напротив молодой женщины с тёмными волосами и упрямым взглядом — она единственная не отводила глаз.
— Или Ольга Александровна станет моей женой и вы останетесь у власти... — Я ткнул дулом пистолета в дочку покойного Александра III. Она не вздрогнула. Хорошо. — Или я вырежу Романовых как род.
За окном дождь усилился. Где-то в глубине дворца раздавались крики — моя гвардия зачищала последние очаги сопротивления. На Соборной площади уже собирались люди, ожидавшие коронации. Они ещё не знали, что император мёртв. Скоро узнают.
— И поверьте, — добавил я тихо, почти интимно, — я действую в интересах себя и России. Хотя Британия точно обрадуется, узнав о смуте в России.
Мария Фёдоровна дёрнулась при этих словах. Датчанка по рождению, она лучше других понимала, что значит для империи хаос престолонаследия. И что сделает Британия — родина её свекрови — с ослабевшей Россией.
Я убрал пистолет и посмотрел на часы. Полдень. Через три часа должна была начаться коронация.Она и начнётся. Только коронуют другого царя.Ольга Александровна по-прежнему смотрела на меня. Не отводила взгляд, не плакала, не молила. Просто смотрела — спокойно, с холодным достоинством, словно это я стоял перед ней на коленях.«Похожа», — подумал я. — «Как же она похожа на неё. Ту, что сидела напротив меня за шахматной доской».За окном ударил колокол. Или это память ударила в виски.Двадцать пять лет... Двадцать пять лет я вижу это лицо во снах.