Вообще, я должен был сейчас сидеть и писать статью про авторские права, но @GGtsune предложил написать о сертификации продукции. Я не знаю, зачем ему это нужно, но раз уж так сложилось, что мои рабочие будни в настоящий момент времени как раз посвящены этой теме, то почему бы не излить на вас всю боль. И ради разнообразия сегодня я постараюсь не превращать статью в скучную простыню формальностей, а взгляну на ситуацию с точки зрения простого потребителя.
В первую очередь стоит отметить, что "сертификация" - термин достаточно объёмный и включает множество самых различных действий. Конкретно в нашем случае мы подразумеваем лишь конкретный случай - сертификацию соответствия продукции. "Соответствия чему?" - спросите вы. Если говорить сугубо де-юре, то установленным требованиям: различным стандартам и условиям, которые в свою очередь по идее должны устанавливать критерии качества товара. Однако, на деле это далеко не всегда так.
Для начала возьмём процедуру, которая нынче потеряла свою актуальность: добровольную сертификацию. Взглянем на бланк ниже.
Возможно, вам встречался такой документ. Эти бумажки были распространены ещё какие-нибудь 20 лет назад: их прикладывали к товару и размещали на сайтах как некое подтверждение качества, причём зачастую получали такие сертификаты даже не изготовители, а непосредственные продавцы. Выдавать их мог как Росстандарт, так и различные частные конторы и, если говорить опять же сугубо теоретически, такие организации действительно осуществляли формальную и номинальную проверку. Но какую? Фактически, это определял сам заявитель: он мог проверить свою продукцию на соответствие условиям ГОСТ, своих собственных ТУ или какому-нибудь другому стандарту. Орган, получивший заявление (и, конечно же, оплату услуг) в свою очередь открывал текст стандарта, смотрел что в нём написано, а затем сверял эти условия с выданными образцами и давал заключение. Казалось бы, если говорить о ГОСТ, то вот оно подтверждение качества, однако всё далеко не так просто. Во-первых, далеко не каждый ГОСТ, вопреки расхожему мнению, устанавливает предельно чёткие требования к продукции. Но важно даже не это, а то, что сертификация подтверждает, что конкретные экземпляры в конкретный момент времени ему соответствовали. Получил продавец бумажку, а затем производитель перешёл на ТУ, изменил состав, а то и вовсе сдал на экспертизу самые лучшие образцы. Это мы не берём в расчёт ситуацию, когда реального исследования не было вообще, а бумажку нарисовали на коленке. Бывало и так, что сертификат получался на конкретное наименование, а демонстрировался в итоге на всю линейку продукции, а то и вовсе на товары других производителей. Без должного контроля это была полная фикция.
Несколько иная ситуация заложена в области обязательной сертификации. От добровольной она, в общем-то, отличается тем, что ты всё так же можешь забить болт на прохождение проверки, но в этом случае тебе за такое грозят различные штрафы и санкции. Несколько лет для определения списка продукции, подлежащей обязательной сертификации, применялось Постановление Правительства РФ от 23 декабря 2021 г. № 2425 с единым перечнем товаров, а до него Постановление Правительства РФ от 13.08.1997 № 1013. Суть требований проста: если твой товар входит в список, то, в зависимости от его вида, ты должен получить на него сертификат или декларацию, иначе реализовывать или даже ввозить его (в случае импорта) не имеешь права. Между этими двумя бумажками почти нет отличий, принципиальная разница только в регламенте: сертификаты оформляют непосредственно выдающие их органы, а декларации сами заявители. В любом случае уполномоченная (аккредитованная) организация всё равно должна провести нужные исследования товара. И я бы рад был сказать, что тут уже махинации не прокатят, но, увы, нет. Да, чужой сертификат подложить за свой товар уже не получится, но в остальном всё примерно также, начиная от сдачи специально подготовленных "улучшенных" образцов (хотя формально эксперты должны отбирать их на производстве случайным образом) и заканчивая необязательностью поддержания должного уровня качества после сертификации.
В настоящий момент стремительно теряет актуальность уже и постановление 2425, а на смену ему приходит законодательство Таможенного союза. Если раньше сертификация регулировалась национальным законодательством, то теперь многие группы товаров попадают под единый технический регламент. Например, игрушки для детей - это так называемый ТР/ТС 008/2011. Такие регламенты имеют двойное значение: помимо, собственно, требования проводить декларирование или сертификацию, они ещё и устанавливают общие критерии качества и безопасности. Хотя пресловутые ГОСТ всё ещё продолжают действовать и в этом случае, вновь изменилась процедура подтверждения соответствия. При этом, помимо того, что сертификаты, как и раньше, имеют ограниченной срок действия, их ещё и нужно ежегодно подтверждать - эта процедура называется инспекционным контролем. В этом случае продукция ещё раз сдаётся на лабораторные исследования, а, если надо, и выезд на производство осуществляется. Вопрос фиктивной сертификации при этом решается банально: недобросовестные организации, ранее промышлявшие дешёвыми сертификатами, массово лишают аккредитации, в результате чего их количество сильно сократилось сначала в России, а теперь дело дошло и до традиционно лояльных к заказчикам киргизов. Мало того, с введением системы "Честный знак" сертификат стал действительно обязательным: если раньше мелкооптовая торговля или продажи на маркетплейсах могли проходить без должного уровня контроля, теперь соответствующие товарные категории просто нельзя будет пропускать через Честный знак без сертификата (а маркетплейсы, в свою очередь не будут такой товар принимать). В дополнение к этому стоит отметить, что такая система в равной степени действует как в отношении произведённого в РФ товара, так и импортируемого. Доходит до того, что для прохождения проверки ввозимой из Китая продукции, проверка выезжает непосредственно на местный завод.
Можно ли сказать, что теперь уж точно заживём правильно и честно? Контроль действительно стал более строгим, лабораторные исследования более реальными, но говорить о предельной чистоте качества пока что рано. Соответствие продукции - это всё ещё довольно ограниченный набор проверок, который не покрывает все возможные варианты. Плохая тушёнка всё ещё остаётся плохой тушёнкой, пускай даже если подтверждена её условная безопасность - просто потому что она соответствует формальным стандартам. Да и не проводящие никаких реальных проверок организации, штампующие сертификаты, тоже остались на рынке. Мало того, в силу ужесточения законодательства, существенно выросла стоимость сертификации, к которой до кучи добавляются расходы на маркировку в том же Честном знаке, а это приводит к очередному росту себестоимости продукции. Как к этому относиться - вопрос дискуссионный. Кстати, ещё одна важная деталь: если товар подлежит маркировке, производить его может только юридическое лицо или ИП, в то время как самозанятые в принципе не могут могут это сделать, при этом перечень товаров в Честном знаке ежегодно растёт.
У людей часто возникает путаница, когда в одной литературе они видят обозначение аккордом Си через букву H (Hm, H7 и т.д) и для си бемоля отдельное обозначение B (Bm, Bmaj7 и т.д.). При этом Hbm вы увидите сильно вряд ли (не исключаю, что кто-то так мог писать, но это уже за гранью добра и зла). А в какой-то литературе найдёте си обозначением B, и вполне легитивное Bb (си-бемоль).
Прочитал тут, что люди считают систему "американской", но всё чуть глубже.
Шутка в том, что никакого си бемоля раньше не было.
Эта система зародившаяся ещё в средневековье. Мало того, что тогда ля считалась первой нотой, так ещё и второй была не си, а си бемоль (конечно её тогда бемолем не считали). Потому и буква B. Позднее, уже сильно позже хорошо темперированного клавира (если вы не знаете, то это произведение, которое возвело в абсолют ионийский и иолийский лады, которые мы сейчас привыкли считать мажором и минором), когда появилось устоявшееся понятие мажора и минора, за основу взяли до мажор и поняли, что си бемоль туда не влезает (вспоминаем как строится мажорная гамма? Правильно тон-тон-полутон-тон-тон-тон-полутон). Получается, что последняя нота в ладу будет B#, но согласно кварто-квинтовому кругу в тональности до мажор не может быть диеза, а если он там и есть, то точно не си, потому что первый диез – это фа, а си – это первый бемоль. Короче, получилась фигня какая-то. Тут и человек, который понимает, что происходит скажет: «Нахер, буду проституткой», а для только познающего азы вообще набор несвязанных некромантских заклинаний.
Поэтому для чистой си придумали отдельную букву (H, следующая после последней на тот момент соль G). И в таком состоянии жили много-много лет. А потом американцы (а может и не они, но им эта идея точно понравилась) придумали, что лишняя буква, как бы, лишняя. И просто сломали историческую систему сделав B не си бемолем, а си бекаром. Хотели избавиться от путаницы.
К концу 20-го века Европа разделилась пополам, постепенно всё больше и больше поддаваясь веяниям новой школы. Дольше всех держалась Россия с её консервативным советским прошлым.
Мир вывернулся наизнанку, сжался в точку, взорвался — и я упал.
Буквально упал. На четвереньки. На что-то твёрдое, шершавое, похожее на камень, но не совсем камень. Голова кружилась. В ушах звенело. Монокль слетел и повис на цепочке.
Я замер на четвереньках, тяжело дыша, ожидая, пока мир перестанет вращаться.
Он не переставал.
Я поднял голову, щурясь,, уши прижались к голове.
И понял, что это не мир вращается.
Это время.
Передо мной была площадь. Обычная городская площадь с брусчаткой, фонтаном в центре, скамейками по краям, зданиями вокруг. Небо над головой было обычным — голубым, с белыми облаками. Солнце светило. Птицы пели.
Всё было совершенно нормально.
Кроме времени.
Я смотрел на фонтан — вода взмывала вверх, падала вниз, но не плавно. Она дёргалась. Поднималась рывком, застывала на мгновение в воздухе, потом падала, потом снова взмывала, но в другом направлении, под другим углом.
Птица пролетала мимо — остановилась в воздухе, замерла, потом внезапно оказалась на другом конце площади, потом снова вернулась назад, потом исчезла совсем.
Человек шёл по площади. Вернее — бежал. Нет, не бежал — мчался, словно его жизнь зависела от скорости. Размытое пятно, невозможно различить черты. Он промчался мимо меня со свистом, ветер от его движения сорвал мне... уже сорванный монокль... который я только что поднимал...
Я моргнул.
На скамейке сидела женщина. Неподвижно. Совершенно неподвижно. Как статуя. Голубь сел ей на плечо, свил гнездо, вывел птенцов, улетел — всё за три секунды — а женщина так и не шевельнулась.
Время шло неправильно.
Не медленно. Не быстро. Неправильно. Петлями. Зигзагами. Кругами. В одном месте оно мчалось вперёд со скоростью света, в другом застывало намертво, в третьем текло вспять, в четвёртом закручивалось спиралью.
Я попытался встать.
Сделал шаг вперёд.
И оказался там, где стоял десять секунд назад.
— Что за...
Ещё шаг.
Я оказался в пяти метрах левее, хотя шёл прямо.
Третий шаг —
Мир прыгнул. Я моргнул, и площадь была другой. Фонтан стоял справа, хотя только что был слева. Здания поменялись местами. Солнце переместилось по небу на три часа вперёд.
Четвёртый шаг.
Я снова на четвереньках. Портал позади меня. Всё повторяется.
— Нет-нет-нет, — пробормотал я, вцепившись в брусчатку. — Не сейчас. Я не могу застрять в петле времени. У меня есть миссия. Есть слова для спасения. Есть...
Пятый шаг...
Фонтан взорвался водой, которая полетела вверх и застыла каплями в воздухе.
Я зажмурился, сжал кулаки и заставил себя дышать.
Глубоко.
Медленно.
Спокойно.
«Это Мир Циклического Времени, — напомнил я себе. — Ты знал, что будет странно. Ты читал описание в Книге. «Время идёт зигзагами, кругами, спиралями.» Ты просто... не ожидал, что это будет настолько буквально.»
Я открыл глаза.
Достал Книгу Будущих Подвигов из кармана.
Открыл на нужной странице.
Третья точка на карте светилась: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»
Под ней мелким шрифтом:
«Время в этом мире не течёт линейно. Прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно и переплетаются в сложные узоры. Путешественникам рекомендуется найти «карман стабильности» перед попыткой навигации. Разлом расположен в центре Спиральной Башни.»
Я посмотрел вокруг, ища башню.
Там, на горизонте, за хаосом мечущихся и замёрших людей, за зданиями, которые мерцали, меняя архитектурные стили каждые несколько секунд, возвышалась она.
Башня.
Высокая, изящная, закрученная штопором против часовой стрелки. Каменная, но камень переливался — то серый, то белый, то золотистый, то чёрный — словно сама башня проживала разные эпохи одновременно. Окна светились. Часы на вершине показывали все времена сразу — стрелки вращались в разные стороны, накладываясь друг на друга.
Спиральная Башня.
Мне нужно туда.
Но сначала...
Я посмотрел на площадь, где время сходило с ума.
— Сначала мне нужен чай, — сказал я вслух. — И зефирки. И место, где время ведёт себя прилично.
* * *
Найти «карман стабильности» оказалось на удивление просто.
Я шёл (осторожно, медленно, проверяя каждый шаг), наблюдая за окружающим миром. Там, где время мчалось, воздух дрожал, как над раскалённой поверхностью. Там, где время застывало, воздух был густым, тяжёлым, словно желе. Но иногда — очень редко — попадались участки, где воздух был... нормальным.
Я нашёл такой участок в маленьком скверике за углом площади.
Крошечный островок спокойствия. Скамейка под деревом. Дерево росло нормально — ветви не дёргались, листья шелестели размеренно на ветру. Трава под ногами была обычной травой, а не мерцающим квантовым кошмаром.
Я опустился на скамейку с облегчением, которое граничило с экстазом.
Тишина.
Нормальная, спокойная, линейная тишина.
Время текло правильно.
Я сидел минуту, просто наслаждаясь тем, что мир не прыгает туда-сюда.
Потом достал сундук из внутреннего кармана, произнёс активационное слово «bibliotheca», и сундук развернулся до нормального размера на траве перед скамейкой.
Открыл.
Первым делом — бесконечный чайник Эрл Грея.
Я поставил его на край скамейки, достал чашку (фарфоровую, с тонкими стенками, без сколов — правильную чашку), налил чай. Пар поднимался вверх, аромат бергамота окутал меня тёплым облаком.
Сделал глоток.
Закрыл глаза.
«Боже, как же хорошо.»
Вторым делом — зефирки.
Мешочек от мадам Сахарины всё ещё был полон. Розовые, пухлые, идеальные. Я отправил одну в рот, зажмурился от удовольствия.
Нормальность. Стабильность. Чай и зефир.
Это было почти как дома.
Я допил чашку. Налил ещё. Съел вторую зефирку.
Дыхание выровнялось. Руки перестали дрожать. Мир снова обрёл смысл.
— Ладно, — сказал я сам себе. — Теперь можно думать.
Я достал из сундука книгу.
Не Книгу Будущих Подвигов — её я уже перечитал трижды за последние два дня. Другую книгу. Ту, которую взял из дома для души.
«Алиса в Стране Чудес» Льюиса Кэрролла. Издание 1865 года, с иллюстрациями Тенниела. Автограф автора на форзаце: «Льюису Кэрроллу от Льюиса Кэрролла, в знак уважения к самому себе.» (Кэрролл был странным человеком.)
Я открыл книгу наугад.
И вспомнил.
Закладка.
Закладка Вечного Чтения, купленная у Корвуса на Ярмарке Абсурда.
Я достал её из кармана — тонкая, шёлковая, тёмно-синяя с золотой вышитой каймой. Латинская надпись: «Verba volant, scripta manent.»
Вставил между страниц «Алисы».
Закладка вздохнула.
Буквально вздохнула — тихий звук, похожий на шелест бумаги и что-то ещё, что-то живое.
— О, — прозвучал тонкий педантичный голос, — Льюис Кэрролл. «Алиса в Стране Чудес», первое издание, тысяча восемьсот шестьдесят пятый год. Сто шестьдесят страниц. Двенадцать глав. Сорок две иллюстрации Джона Тенниела. Книга о девочке, которая падает в кроличью нору и попадает в мир, где логика не работает.
Я уставился на закладку.
— Ты... говоришь.
— Разумеется, говорю, — закладка звучала слегка оскорблённо. — Я же говорящая закладка. Вы меня для чего купили? Для красоты?
— Честно говоря, я ещё не привык, — признался я.
— Привыкайте быстрее. У нас мало времени. — Пауза. — Простите за каламбур. В Мире Циклического Времени всё время есть, но его одновременно совсем нет. Парадокс.
Я отхлебнул чаю:
— Ты можешь помочь мне добраться до Спиральной Башни?
— Могу процитировать, — ответила Закладка. — Кэрролл писал умные вещи о нелогичных мирах. Слушайте. Глава вторая, «Море слёз»: «Бедная Алиса! Ей и в голову не приходило, что она сама выросла. Она так привыкла ко всяким необыкновенным вещам, что сочла совершенно скучным и глупым, если жизнь потечёт по-обычному.»
Я нахмурился:
— Что это значит?
— Вы пытаетесь идти по-обычному. Линейно. Логично. Но в Мире Циклического Времени это не работает. Здесь нужно принять, что время — не река, а... клубок ниток. Запутанный. Перекрученный. И чтобы пройти сквозь клубок, нужно не распутывать его, а следовать нитям.
— Как?
— Ещё цитата. Глава вторая: «Здесь, знаешь ли, приходится бежать изо всех сил, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее!»
Я отложил чашку:
— Ты советуешь мне бежать?
— Нет, — Закладка помолчала, словно листая внутренние страницы. — Я советую вам понять, что движение здесь относительно. Если время идёт назад, идите вперёд. Если время мчится, стойте на месте. Если время застыло, двигайтесь быстро. Делайте противоположное тому, что делает время вокруг.
Я задумался, допивая чай.
Противоположное.
Контринтуитивное.
Как в Мире Безупречной Логики, где нужно было принять алогичность.
— Ещё что-нибудь полезное? — спросил я.
— Глава шестая, — Закладка прошуршала. — «Если бы каждый занимался своим делом, — сказала Герцогиня хриплым голосом, — земля бы вращалась быстрее.» А ещё: «Всему своё время.»
— Философия, — пробормотал я. — Мне нужны практические советы.
— Тогда вот. Глава седьмая, «Безумное чаепитие»: «У нас всегда время пить чай.»
Я усмехнулся:
— Это я уже понял.
Допил вторую чашку. Съел ещё одну зефирку. Закрыл «Алису», оставив Закладку между страниц.
Убрал книгу обратно в сундук. Чайник тоже. Зефирки — в карман. Произнёс слово — сундук уменьшился, я сунул его во внутренний карман плаща.
Встал.
Потянулся.
Посмотрел на Спиральную Башню вдали.
— Ладно, — сказал я вслух. — Идём против времени.
И шагнул из кармана стабильности обратно в хаос.
* * *
Мир снова завертелся.
Я шёл, наблюдая за временем вокруг.
Там, где оно мчалось — я останавливался. Просто стоял, пока бешеный поток времени проносился мимо. И когда я делал следующий шаг, оказывался намного дальше, чем ожидал. Время *несло* меня вперёд, хотя я стоял на месте.
Там, где оно застывало — я бежал. Быстро, не оглядываясь. И мир двигался вокруг меня, хотя казалось, что движусь только я.
Там, где оно шло вспять — я шёл вперёд. Медленно, методично. И каждый шаг приближал меня к цели, хотя вокруг всё откатывалось назад.
Это было... странно. Головокружительно. Контринтуитивно.
Но работало.
Я проходил мимо людей, которые застыли в середине шага. Мимо мчащихся размытых теней. Мимо зданий, которые строились и разрушались одновременно. Мимо деревьев, проживающих все четыре сезона за минуту.
И постепенно — очень постепенно — Спиральная Башня становилась ближе.
Но на полпути я запутался.
Время вокруг начало закручиваться. Не просто идти вперёд или назад, а вращаться. Спиралями. Петлями. Я делал шаг — и оказывался там, где был три шага назад. Ещё шаг — и мир повторялся. Снова. И снова.
Я остановился, тяжело дыша.
Осмотрелся.
Ночь. Когда успела наступить ночь? Только что было утро, потом день, а теперь — темнота.
Улица передо мной. Узкая, мощённая булыжником. Фонарь справа — старый, газовый, отбрасывающий тусклый желтоватый свет. Аптека слева — витрина с пыльными склянками, вывеска готическим шрифтом. Трещина в брусчатке у моих ног — зигзагом, как молния.
Я шагнул вперёд.
И...
Ночь. Улица. Фонарь справа — тот же самый, с той же трещиной в стекле. Аптека слева — те же склянки в том же порядке. Трещина в брусчатке — тот же зигзаг.
Сердце ухнуло вниз.
Я замер, глядя на фонарь.
И медленно, отчётливо, произнёс вслух строки, которые всплыли в памяти:
— «Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.»
Голос эхом отразился от стен и вернулся ко мне.
«Исхода нет.»
Я сделал ещё шаг. Отчаянный. Быстрый.
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. Трещина.
— «Умрёшь — начнёшь опять сначала, — прошептал я, и в голосе была паника, — И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.»
Александр Блок. 1912 год. Стихотворение, которое я читал десятки раз, думая, что это метафора экзистенциального отчаяния.
Оказалось — нет.
Это была инструкция. Предупреждение. Описание буквальной временной петли.
Я был в ловушке. Время закольцевалось, и я шёл по кругу, не в силах вырваться.
«Исхода нет. Что если я застряну здесь навсегда? Что если это и есть разлом — петля времени, которая ловит путешественников и держит вечно?»
Я сжал кулаки, заставляя себя думать.
«Спокойно. Дыши. У тебя есть инструменты. Используй их.»
Конфеты Ясности.
Мадам Сахарина дала их на Ярмарке. »Когда запутаешься, съешь одну. Поможет увидеть суть.»
Я полез в карман, достал маленький бумажный свёрток. Развернул.
Внутри лежали три конфеты. Маленькие, круглые, прозрачные — словно сделанные из застывшего света.
Взял одну. Положил в рот.
Вкус был... странный. Не сладкий. Не горький. Никакой. Просто... ясный. Будто вкус самой сути вещей.
И мир прояснился.
Не физически. Физически он остался таким же — хаотичный, запутанный, петляющий.
Но я увидел.
Увидел паттерны. Линии времени, накладывающиеся друг на друга, образующие узоры. Петли — не ловушки, а проходы. Нужно было не сопротивляться петле, а использовать её. Войти в правильной точке, выйти в правильный момент.
Я увидел суть.
Сделал шаг не вперёд, а влево. В момент, когда фонарь справа мигнул три раза.
Мир дёрнулся — и я вышел из петли.
Улица изменилась. Спиральная Башня стала ближе — совсем близко, буквально в конце улицы.
Я выдохнул с облегчением.
— Спасибо, мадам Сахарина, — пробормотал я. — Напомни мне купить у вас ещё конфет, если выживу.
Зрение всё ещё было ясным. Я видел временные потоки, видел, где можно идти, где нельзя.
И за несколько минут дошёл до башни.
* * *
Спиральная Башня была ещё более впечатляющей вблизи.
Высокая — настолько высокая, что вершина терялась в облаках. Закрученная штопором, каменная кладка спиралью поднималась вверх. Окна располагались хаотично, на разных уровнях, светились разными цветами — одно окно показывало день, другое ночь, третье рассвет.
У подножия была дверь. Огромная, деревянная, покрытая резьбой в виде переплетённых спиралей.
Я толкнул её.
Дверь открылась с тихим скрипом.
Внутри было темно. Холодно. Пахло пылью, старым камнем и чем-то металлическим.
Я шагнул внутрь.
Глаза привыкали к темноте медленно. Постепенно я начал различать очертания.
Огромный зал. Круглый. Пустой.
Нет, не пустой.
В центре зала возвышалась конструкция.
Механизм. Огромный механизм из шестерёнок, колёс, стрелок, пружин, цепей. Размером с двухэтажный дом. Весь из тёмного металла — бронзы, меди, стали — потускневшего от времени.
Часы.
Гигантские часы.
Но сломанные.
Шестерёнки не вращались. Стрелки застыли в разных положениях — одна указывала на три часа, другая на семь, третья на полночь. Цепи провисли. Пружины лопнули. Маятник —
Маятник лежал на полу.
Я подошёл ближе, рассматривая его.
Длинный металлический стержень, почти в мой рост. Потемневшая бронза. На конце — тяжёлый груз в форме линзы. Красивая работа, явно созданная мастером.
Но сломанный. Крепление наверху оборвалось. Маятник больше не качался, не отсчитывал время.
Я присел рядом с ним, провёл лапой по металлу.
Холодный. Гладкий. Тяжёлый.
И внезапно я подумал: Это же идеальная трость.
Правильной длины. Хороший вес. Баланс идеален — грузик внизу создаёт устойчивость. Металл прочный.
Я взял маятник за верхний конец, поднял. Встал, опираясь на него.
Да.
Да, это была превосходная трость.
Я сделал несколько шагов по залу, опираясь на маятник. Он стучал по каменному полу с приятным звуком — тяжёлым, основательным. Груз внизу давал стабильность. Длина идеальна.
Я усмехнулся:
— Ты больше не маятник, друг мой. Ты теперь трость. Надеюсь, ты не возражаешь против смены профессии?
Маятник, разумеется, не ответил.
Но я мог поклясться, что металл потеплел под моей лапой.
Я обошёл сломанные часы, рассматривая механизм. Где-то здесь был разлом. Истончение реальности. Место, где Пожиратель Слов проникал в этот мир.
И я должен был его найти.
Но сначала...
Я остановился.
Посмотрел на часы. На маятник-трость в руке. На башню вокруг.
И вдруг почувствовал... усталость.
Не физическую. Физически я был в порядке (чай и зефирки творят чудеса). Но ментальную усталость. Груз ответственности. Бремя миссии.
Я спас один мир. Латал разлом во втором. Теперь третий. А впереди ещё два.
И всё это — чтобы остановить существо, которое пожирает слова. Существо, о котором я почти ничего не знаю. Чьи мотивы непонятны. Чью силу невозможно измерить.
«А оно мне вообще надо?»
Мысль пришла сама, тихая, коварная.
«Ты библиотекарь. Не герой. Не воин. Не спаситель миров. Твоя работа — хранить книги. Заваривать чай. Читать в тишине своей библиотеки. Ты можешь вернуться. Прямо сейчас. Открыть портал домой. Забыть об этом безумии. Пусть кто-то другой спасает слова. Кто-то более квалифицированный. Более храбрый. Более...»
Я остановил поток мыслей, сжав трость.
— Нет, — сказал я вслух. — Я обещал. Обещал мадам Цитате. Обещал себе. Обещал всем тем книгам, которые белеют, теряя слова.
Но сомнение не уходило.
«А если я не справлюсь? А если провалю подвиг, как Геракл провалил бритьё льва? Как Тесей сомнительно прошёл лабиринт? А если...»
— Простите за беспокойство, — раздался тонкий писклявый голос откуда-то из угла зала.
Я вздрогнул, обернулся.
Из угла — буквально из угла, из места, где встречались две стены — вышла мышь.
Маленькая, серая, с розовым носиком и длинным хвостом. Она держала в лапках конверт — большой, белый, опечатанный красным сургучом.
Мышь вышла из угла так, будто это было самое естественное дело в мире — шагнуть из геометрической точки в трёхмерное пространство.
— Я Биссектриса, — представилась мышь, подходя ближе. — Курьер Межпространственной Почтовой Службы. У меня письмо для господина Реджинальда Фоксворта Третьего.
Я уставился на неё:
— Как... как вы меня нашли?
— Я прихожу из углов, — объяснила Биссектриса с гордостью. — Углы есть везде. А я — биссектриса. Делю углы пополам. Математика — точная наука. — Она протянула конверт. — Вот. От мадам Морриган, Мастера Часов, Хранительницы Вторников, и так далее. Срочное письмо.
Я взял конверт. Тяжёлый, качественная бумага. На лицевой стороне каллиграфическим почерком:
«Реджинальду Фоксворту III,
Спиральная Башня,
Мир Циклического Времени»
«Доставить лично в лапы, не задерживая»
Я сломал печать. Развернул письмо.
Почерк Морриган — изящный, с завитушками, но разборчивый:
* * *
«Дорогой Реджинальд!
Надеюсь, это письмо застанет тебя в добром здравии и не в середине смертельной опасности (хотя, зная тебя, скорее всего, именно в середине).
Во-первых: спасибо за «Большие надежды»! Я закончила том первый прошлой ночью и не могу оторваться. Диккенс — гений! Как я раньше не читала его? Всё это время занималась временными парадоксами и совершенно забыла про литературу.
Во-вторых: можно мне абонемент в твою библиотеку? Хочу прочесть всего Диккенса. И, может быть, Джейн Остин. И Бронте. И... в общем, мне нужен доступ. Пожалуйста? Я обещаю возвращать книги вовремя и не загибать страницы.
В-третьих: я знаю, что ты делаешь. Я вижу разломы, которые ты латаешь. Я чувствую, как стабилизируется время в мирах, которые ты посещаешь. Ты делаешь невероятную работу. Продолжай. Мы все верим в тебя.
(Под «мы» я имею в виду меня, Элиаса, мадам Цитату, весь Город Между-Часами, и, подозреваю, несколько десятков библиотек в разных мирах, которые ещё не знают, что ты их спасаешь.)
Держись, лис. Ты справишься. Ты уже справлялся с невозможным раньше.»
Целую клювиком,
Твоя Морриган
P.S. Если найдёшь что-нибудь интересное в своих путешествиях — книгу, артефакт, странную шестерёнку — захвати для меня. Я коллекционирую.
P.P.S. Элиас просил передать, что Часы работают идеально, вторники стабильны, и он скучает по нашим философским спорам о природе времени.»
* * *
Я дочитал письмо и почувствовал, как что-то тёплое разливается в груди.
Морриган.
Морриган верила в меня. Город Между-Часами верил. Мадам Цитата верила.
Я посмотрел на Биссектрису, которая терпеливо ждала:
— Спасибо. За доставку.
— Пожалуйста, — мышь кивнула. — Вам нужно отправить ответ?
— Да, — я достал блокнот, оторвал страницу, быстро написал:
«Дорогая Морриган!
Абонемент — твой. Бери любые книги. Ключ под третьим горшком слева от двери (тот, где растёт базилик).
Спасибо за веру. Она нужна больше, чем ты думаешь.
Твой Реджинальд
P.S. Нашёл сломанный маятник. Отличная трость. Заберёшь после приключения?»
Свернул записку, протянул Биссектрисе:
— Вот. Доставь, пожалуйста, мадам Морриган.
Биссектриса взяла записку, засунула в крошечную сумку через плечо:
— Будет сделано. Удачи вам, мистер Фоксворт. — Она повернулась, подошла к углу зала. — Не сдавайтесь. Слова важны. Без них мы теряем историю. А без истории...
Она не закончила. Шагнула в угол и исчезла, словно её никогда не было.
Я стоял, держа письмо, и улыбался.
«Морриган верит. Город верит. Я обещал, а значит, я продолжаю.»
Я сложил письмо, убрал во внутренний карман. Сжал трость-маятник.
Повернулся к сломанным часам.
— Ладно, — сказал я вслух. — Где ты, разлом? Покажись. У меня есть работа.
И начал осматривать механизм, ища место, где реальность истончилась.
Где Пожиратель Слов проникал в этот мир.
Где я стоял в сломанной башне, с тростью в руке и письмом от друга в кармане и мне предстояло снова латать дыру между мирами.
Slim дорожки есть slim дорожки - охлаждение, помимо вентилятора, насаженного на ось двигателя, который, соответственно, вращается со скоростью вала, не предусмотрено. И если зимой можно более-менее пользоваться отрезками по 15 минут с остужением в течение часа, или по полчаса с перерывами 3 часа, то страшно будет подумать, как быстро двигатель будет нагреваться летом. А хотелось бы ходить как минимум час без перерыва, ибо не всегда удобно делить "тренировку".
Менять двигатели - удовольствие недешёвое, от 9000 рублей с Китая, поэтому решено было родить следующую контрацепцию:
Вольтаж после буста указан штатный, но при желании с этим повышающим преобразователем можно раскрутить вентилятор и сильнее. Главное, чтоб лопасти не разлетелись.
Выбранное железо
Собственно, что было придумано... Пауэрбанк крепится куда-нибудь на холодную сторону рамы беговой дорожки (на всякий случай), к нему через кабель подкидывается преобразователь напряжения, выкрученный до 12 вольт (или выше, если приспичит испытать удачу). К бустеру припаиваются провода удлинителя 4pwm, а к удлинителю уже подключается вентилятор. Сам вентилятор приклеивается перед вентилятором двигателя (попробую ещё демонтировать с нового мотора родной винт для того, чтобы не мешал потоку, но вряд ли это возможно неварварскими методами). Соответственно, во время каждого использования беговой дорожки будет включаться принудительный охлад, продавливающий некоторое количество воздуха через ротор.
Была идея упороться и поставить самый злой компьютерный вентилятор на рынке:
Однако не уверен, что 120х120 войдут в машинное отделение. В меньших форматах линейка industrial, вроде, не производится, только если серверные вентиляторы попадутся.
Также, соответственно, диаметр NF-F12 превышает радиус мотора, и непонятно, хуже это или лучше. С одной стороны, сквозь ротор что-то проходить определённо будет, но, возможно, меньше, чем от более маленьких вентиляторов, из-за потерь. С другой, часть воздушного потока будет обдувать ещё и корпус снаружи, что в теории может быть полезно. Словом, аэродинамика - сложная штука.
Естественно, в кожухе беговой дорожки надо будет насверлить ещё больше вентиляционных отверстий...
Жалкие оправдания. Переходите лучше сразу к статье, там интереснее.
Решил я тут немного попрокрастинировать, поэтому некоторое время не публиковал ничего. Прошу прощения, но не обещаю, что подобного не повторится. А теперь закончили с предисловиями и возвращаемся к теме.
Теперь, когда мы узнали, что такое тональность и какие ступени в ней бывают, пора поговорить о том, что такое диез или бемоль, и зачем они нужны.
Диез — это знак, который говорит музыканту, что ноту, которая записана на нотном стане, нужно повысить на полтона. То есть сыграть не До, а До-диез. Выглядит он вот так:
и сильно напоминает всем известный хэш (да-да, тот самый, который из хэштега). Однако, различия есть, и они, хоть и не радикальны, но, если знать, куда смотреть, то вполне очевидны.
У хэша по диагонали располагаются вертикальные палочки, а у диеза — горизонтальные.
Однако, я и сам за неимением выделенного под диез значка на клавиатуре, зачастую использую хэш в качестве очевидной замены. Например, тот же До-диез в таком случае записывается так: До#.
А ещё эту решётку шарпом зовут и, если хотите по быстрому проверить, кто перед вами, блоггер, музыкант или программист, просто покажите ему вот это: C#
Блоггер скажет, что хэш ставится перед тегом.
Программист уважительно спросит: "О! На Си-шарпе кодишь?".
А музыкант скажет, что это мажорный аккорд от ноты До-диез.
Бемоль делает ровно то же самое, но в обратную сторону: он говорит музыканту, что ноту нужно понизить на полтона. Выглядит вот так:
и на письме часто заменяется латинской строчной b. То есть Ре-бемоль можно записать как Реb, и те, кто "в теме", тебя скорее всего поймут.
Бекар отменяет действие диеза или бемоля и как бы намекает, что ноту нужно играть ровно так, как написано без повышений или понижений.
Ну и коль пошли у нас знаки альтерации, давайте тут же и про дубли поговорим. А именно дубль-диез
И дубль-бемоль
Они соответственно повышают и понижают ноту на тон.
Раньше был ещё специализированный дубль-бекар, который их отменял, но со временем до музыкантов дошло, что отмена, она и в Африке отмена. В результате его упразднили, оставив только одиночный. Теперь, если вы вдруг посчитаете, что ваша жизнь потеряла смысл, просто вспомните про дубль-бекар, и больше не грустите, а то музыканты и вас упразднят.
Одна и та же нота может быть как диезом предыдущей ноты, так и бемолем последующей. Всё зависит от того, откуда считать. Таким образом звук, находящийся между До и Ре может быть как До-диезом, так и Ре-бемолем.
Как же определить, когда какой знак ставить? Очень просто: если у нас уже есть нота До, то, следующая за ней, будет Ре, а, если она пониженная, то Ре-бемоль. Иными словами, в одной тональности не может быть нот с одинаковым названием.
Пример.
Тональность До мажор начинается с ноты До. Это первая ступень. Вторая ступень - Ре, а третья - Ми.
В тональности До минор первая ступень тоже До, иначе это была бы другая тональность. Вторая без изменений Ре. А третья - как бы Ре#, но Ре у нас уже есть. Значит, это Миb.
P.S.
А для тех, кому мало, объявляю продлёнку.
В литературе (неважно художественной или обучающей) записывать ноты как До, Ре, Ми и т.д. правильно и одобряемо. Однако, общепринятой является так же и альтернативная запись заглавными буквами латинского алфавита.
До — C
Ре — D
Ми — E
Фа — F
Соль — G
Ля — A
Си — B
Раньше в европейской традиции Си обозначалась буквой H, а буквой B обозначалась Си-бемоль, но на сегодняшний день вслед за американцами Си практически всегда стали записывать как B, а H осталась в основном в старой литературе. Ну и сторонники олдскула (я, например), скрипя потёртым седлом, пишут в тетрадочках над текста́ми:
Пока @Tiamin где то прохлаждается, я решил принять вызов в mArt, но то как мне удобно, в именно "скетчи" рассказов. Итак тема первая Тайна.
Анатолий сидел и смотрел, как Антонина, пишет что то в тетрадку. Тетрадка была не простой, это как было принято было считать был дневник.
Учитель монотонно рассказывал материал, на улице был месяц май, но все мысли Анатолия были о том, что же девочка пишет в свой дневник. Точнее, о ком. Ведь и коту ясно, что девчонки в дневниках пишут о мальчиках. О мальчиках, которые обидели сегодня, которые помогли донести портфель. О мальчиках, которые тебе не нравятся и самое главное, о которых нравятся. Мысли то были максимально простые. Пишет ли она о нём и что. Посмотрел на часы, до конца урока оставалось ещё пол часа. Он постарался отвлечься, посмотрел в тетрадку, в книгу, на учителя. Периферийный зрением заметил какой то движение, повернул голову и заметил как Антонина, прям улыбку и возвращается к своей тайне. Мысли не заставили себя ждать. Это она на меня смотрела? А почему улыбалась? А почему быстро отвернулся и перестала улыбаться, когда он повернулся? Может это было не ему? Аааа как же сложно с девочками. В очередной раз подумал Анатолия и потихоньку достал свою игровую приставку, надо было отвлечься.. После был урок трудов, мальчики и девочки ходили в разные классы, а значит его ничто не отвлекало. Потом сидя в столовой он слышал, как девочки, в том числе и Антонина, обсуждали каких то певцов, которых крутили по ТВ. Оля, подружка Антонина понизив голос сказала -- Ох, как я люблю Серёжу, он такой красивый а как поёт. -- Серёжа? Да ну, вот Дима -- отвечала ей Света -- Ой девочки, ничего вы не понимаете, певцы это так. Не за правду, они даже поют часто не сами. А вот актёры..
Он постарался не слушать этих дурочек, надо же любить кривляк всяких, которых ты даже ни разу в жизни не видел, начал обсуждать с парнями новую игру, которую они недавно начали проходить.
В таком же примерно темпе прошло ещё три урока, можно было идти домой, всем кроме Антонины и Анатолия, так как они оставались последние для дежурства в классе. Он молча стал поднимать стулья, он молча взяла веник. Делали всё молча, темы для разговоры вроде как и не было. Он принёс ведро воды и стал наблюдать, как она моет полы, усевшись в стул учителя. -- Ой - резко сказала Антонина - что то живот схватило, я сейчас. Она бросила швабру с тряпкой и убежала. Он сидел, смотрел на ведро, было скучно. Пошёл поменять воду. Вернулся, посмотрел на половину не мытого класса и решил что время зря терять, взял швабру и начал мыть пол. Дойдя до крайнего ряда парт, на котором вечно сидят одни ботаники и отличники, он увидел сумку. Её сумку. Он только успел подумать, что наверное пару минут у него есть, ведь туалет был не рядом, а уже открывал её дневник. Первую запись он прочитал где то в середине. "13 Апреля. Серёжа думает, что я его люблю, а потому подарил мне шоколадку. Я конечно не стала отказываться, но его я конечно не люблю, как можно любить человека, которого зовут Серёжа?..." Так это не интересно, он перевернул пару страниц "18 Апреля. Порвала свои любимые колготки, попросила..." Опять не интересная хрень. "... Ох, я посмотрела новую серию, в ней Джаред такой офигенный, так хотела бы с ним увидеться. У нас были бы такие красивые дети.." -- Ну и дура- буркнул себе под нос Анатолий- он с другой стороны телевизора и о тебе даже не знает Он открыл новую страницу. "2 мая Этот день, изменил мою жизн..." Он не успел дочитать, так как услышал шаги, быстро закрыл и убрал назад. Буквально через секунду открылась дверь -- Ой, Толик, ты помог помыть пол, спасибо. -- Всё хорошо? - он постарался что бы голос звучал спокойно, но сердце готово было разбиться о грудную клетку. -- Да спасибо, бывает- она немного смутилась- я домою, поменяешь воду? Он равнодушно пожал плечами --Да без проблем И ушёл менять воду. Домыв кабинет, они закрыли его, отнесли ключ и пошли домой. Жили они в одном районе, в доме друг напротив друга. Именно, из-за этого, Анатолия и влюбился в Антонину. Окна её комнаты, выходили как раз на его сторону, а потому он мог за ней наблюдать. Как он поёт или танцует, как она убирается в комнате или играет в комп. А однажды он даже видел как она переодевалась не закрыв штору. Ох, он долго вспоминал эти моменты. -- Ты окончательно решил поступать в тот универ? - вдруг спросила она, когда они вышли из школы -- Да, а куда уже деваться? Экзамены выбраны, подготовился к ним. Так что специальность ясна, а это лучший универ в крае. -- Вот вот, в крае. За нашим краем мир не кончается. -- Может быть - равнодушно пожал плечами- но ты же вроде тоже собиралась туда же поступать? -- Ну да, собиралась -- Передумала? -- Да нет, просто задумалась вдруг - она замолчала, подбирая слова - что как будто, выбора больше -- Не, ты конечно права, выбора больше и все дела. Но мне что то не очень хочется ехать в столицу, а один регион не сильно отличается от другого, по уровню знаний. Ну так кажется -- Не сильно, но отличается. Да и как это узнать не попробовав? -- Так и что же ты хочешь делать? -- Пока не знаю, но думаю попробовать в Новосиб подать доки. -- Новосиб? Вот это ты близкий выбрала путь. -- Да вот вдруг поняла, что почему бы и нет? -- Вдруг? Это когда? -- Да, просто вдруг И замолчала. Они уже почти дошли до перекрёстка где их пути разойдутся и она вдруг спросила. -- А я помню ты раньше любил смотреть на звёзды, у тебя ещё остался телескоп? С виду обычный вопрос, может быть он и был обычным, но Анатолий чуть занервничал, ведь именно с его помощью он наблюдал за ней в окно -- Да, где то лежал. Он у меня простенький. -- Было бы здорово, как-нибудь посмотреть на звёзды. -- Боюсь максимум луна. -- Луна тоже хорошо - она остановилась на перекрёстке- ладно, спасибо что помог там помыть полы. И пока он соображал что ответить, она встала немного на носки и поцеловала его толи в щеку, толи в губы. И ушла. Он постоял, потрогал то место, которое она только что поцеловала и побрёл к себе. Есть не хотелось, он сел и сделал уроки, ну или попытался. Несколько раз бросал взгляд в то самое окно, но там было пусто. Как расправился с уроками, сделал несколько бутеров, три сейчас и пять на потом, потащил к компу и сел играть. Родители сегодня будут поздно, а потому никто точно не будет ему мешать. Через пару часов, он почувствовал позыв, а потому поставил игру на паузу, сходил в туалет и возвращаясь заметил что в том самом окне горит свет. Он, как обычно, сделал шаг влево, что бы спрятаться за шторой, потом сел в кресло и прильнул к окуляру своего детского телескопа. Увиденное заставило кровь приливать в область паха. Шторы на её окне были открыты, даже тюль. Она же в свою очередь была в одном нижнем белье и изогнувшись словно кошка копалась в комоде. После долгого выбора, она выпрямилась, потянулась, на губах появилась лёгкая улыбка. Она подошла к окну поближе, посмотрела как будто прям в глаза Анатолия и у него проскользнула мысль "Она знает, что я за ней смотрю". Как будто отвечая на его мысли она чуть кивнула, сняла лифчики, бросила его под ноги, чуть повернулась и надела какую то майку, которую видимо использовала как ночную рубашку. Потом бросив ещё один взгляд за окно, и наклонилась за лифчиком, майка которая и так ели прикрывала бёдра задралась ещё выше. Выпрямилась и закрыла шторы.
За комп он вернуться не смог. Убедившись, что представление закончилось, а он был уверен, что это представление для него, он спрятался за штору и занялся чем обычно занимаются парни его возврата в подобных ситуаций.
Лёг на кровать прокручивая в голове опять всё что увидел.. Понял, что необходимо повторить. Повторив, стало легче, голова прояснилась, но совсем немного.
Перед тем как уснуть, картина всё ещё проигрывалась в голове, он ещё раз повторил ритуал, обмылся и наконец то выключил комп. Уснуть получилось не сразу, он всё вспоминал вспомнил и вдруг, вспомнил одну деталь, под левой грудью был какой то странный символ, родимое пятно или шрам. А может татуировка. Он всё пытался вспомнить, но не получалось. Он решил забить, да и какая разница что находится под обнажённой грудью, девчонки, которая тебе нравится? Перед тем как сознание потухло, он пробормотал "полумесяц, растущий полумесяц"..
На следующий день, когда они встретились в классе, её поведение не изменилось, он тоже постарался сохранить невозмутимое лицо. Временами, он чувствовал, что за ним кто то наблюдает, но каждый раз не мог понять кто и поймать взгляд. Сам конечно он тоже наблюдал за ней, которая опять что то писала в свой дневник... Как же ему хотелось его прочитать, но добраться до него казалось не возможным.
После уроков, их пути разошлись, кто то пошёл на тренировку, кто то на дополнительные. Когда он вернулся домой, окно напротив было тёмным. Он включил комп, зашёл в игру, пока грузилась посмотрел в окно. Свет горел, она стояла у окна. Не шевелилась, как будто, чего то ждала. Может это какой то манекен? Подумал он вставая со стула и обходя окно к своему наблюдательному пункту. Нет, это был не манекен и не кукла, это балы она и смотрела прямо на него. На ней были кружевные чёрные трусики и майка. Она улыбнулась, и поманила его пальцев. Он медленно отошёл от окуляра и лёг на кровать, неужели это она ему? Спустя пары минут вернулся, она всё так же стояла, но уже была без футболки. И снова улыбнулась и поманила к себе. А к чёрту подумал он, схватил вещи и побежал. Позвонив в домофон, молча открыли, поднялся на этаж дверь была уже прикрыта. Он зашёл, свет был приглушен и услышал её голос -- Просто захлопни дверь, снимай обувь и проходи. Ты знаешь куда. Он сделал как было сказано, комнату он и правда знал. Оказавшись в её комнате он обратил внимание, что шторы были уже прикрыты, горело несколько свечей, вот и весь свет. Она лежала на кровати на ней снова была майка, на ногах чулки. -- А твои родители? -- Не важно, не помешают. Ну проходи, вот я, не уж то ты этого не хотел? -- Хотел конечно и хочу Он снял свою футболку, штаны и прилёг. Его обдало горячим воздухом и странным запахом. Пахло розами, но и чем то ещё.. Думать он про это конечно не стал, сжал её грудь, он немного вскрикнула --Ну ну, тише, вот так Показала она сжав его ягодицу и поцеловала его. Когда всё кончилось, она сидела на нём, и улыбалась. -- Спасибо, я надеюсь мы продолжим? Он не ответил, не успел, ведь она продолжила сама.
Спустя час, а может два он потерял время, после очередного соития, которое было странным, она его прям кусала, вгоняла свои ногти в его предплечья и шептала "мой", она встала и ушла в ванную, включилась вода. Хотелось спать, но его взгляд упал на пол. Рядом был рюкзак, а из него торчал уголок дневника. Он лениво отвернулся, думая какая уже разница что там было написано, после того что было. Но спустя пару минут, любопытство всё таки вернулось. Лег на живот, взял дневник и раскрыл. Постарался найти запись, на которой он остановился, кажется второе мая. 14 апреля, перевернул несколько страниц.. 18 апреля, опять перевернул, но уже чутка больше 30 апреля, опять перевернул.. 4 мая.. так хотел вернуться назад, но глаз зацепился за фразу ".. она конечно узнала, про нас и папу и ей это конечно не понравилось. Что же, пришлось с ней поговорить, жаль. Ведь когда то я её любила.."
Она так погрузился в чтение, что не услышал, как перестала литься вода, как спустя время открылась дверь и босые мокрые ноги ступали по полу. Он только почувствовал, как она легла на него сверху, мокрая немного скользкая и горячая. -- Ты не переживая, он был не важен, важен только ты Он не успел ничего ответить, в левом боку резкая боль и наступила темнота.
Дело Мадам Цитаты. Глава четвертая. В которой герой попадает в мир, где всё объяснимо, кроме одного фонтана, и учится создавать из неудач
Мир Безупречной Логики встретил меня тишиной.
Не пустой тишиной, как в моей библиотеке утром. Не напряжённой, как перед грозой. Это была тишина упорядоченная. Тишина, в которой каждый звук занимал своё строго отведённое место и не смел выбиваться из общей гармонии.
Я стоял на идеально ровной площади, вымощенной светло-серым мрамором. Плиты были одинакового размера — я знал это, даже не измеряя, просто чувствовал. Швы между ними образовывали безупречную сетку. Ни одна плита не выступала, не проседала, не отличалась оттенком — все были одного и того же холодного светло-светло-серого тона.
Небо над головой было серым. Не просто серым — серо-синим, градиентом от более светлого у горизонта до более тёмного в зените. Ни облачка. Солнце висело под углом ровно сорок пять градусов к горизонту, но само солнце было лишь более ярким пятном серости, отбрасывая тени предсказуемой длины и густоты.
Воздух был комнатной температуры. Двадцать два градуса Цельсия. Ни холоднее, ни теплее. Влажность — пятьдесят процентов. Идеально.
Вокруг площади возвышались здания.
Они были... правильными. Геометрически безупречными. Прямые углы, симметричные фасады, окна одинакового размера, расположенные на равном расстоянии друг от друга. Все здания были выполнены в оттенках холодного серого — от почти белого до глубокого антрацитового. Колонны были строго вертикальны. Карнизы — строго горизонтальны. Всё было выверено, рассчитано, логично.
Красиво? Не уверен. Скорее — совершенно. Но в этом совершенстве было что-то... холодное. Как старая выцветшая фотография. Как мир, лишённый эмоций.
Я сделал шаг вперёд. Звук каблука по мрамору прозвучал чётко, ясно, с предсказуемым эхом, которое длилось ровно 1,3 секунды.
— Добро пожаловать в Мир Безупречной Логики, — раздался голос.
Я обернулся.
Передо мной стоял... человек? Антропоморфное существо в любом случае. Высокое, худощавое, в строгом сером костюме — среднего нейтрального серого оттенка, без единого отклонения в тоне. Лицо было гладким, симметричным, с правильными чертами, кожа цвета светлой золы. Волосы зачёсаны назад без единого выбившегося волоска, тёмно-серые, почти графитовые. Глаза серые, спокойные, оценивающие — цвета утреннего тумана.
На груди значок из матового металла серебристо-серого оттенка с надписью серо-черными буквами: «Профессор Силлогизм. Академия Причин и Следствий. Отдел Приёма Гостей.»
Профессор Силлогизм посмотрел на мою лапу, на меня, снова на лапу, потом пожал её ровно три раза.
— Рукопожатие зафиксировано, — сказал он деловито. — Приятно познакомиться, мистер Фоксворт. Ваше прибытие было зарегистрировано системой мониторинга межпространственных переходов ровно сорок две секунды назад. Вы здесь по делу?
— Да, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на странице с картой. — Мне нужно найти место истончения реальности. Разлом, через который...
— Фонтан, — перебил профессор. — Вы говорите о Фонтане.
— Фонтане?
— Следуйте за мной. — Он развернулся и зашагал по площади. — Я провожу вас. По пути объясню.
Я поспешил за ним.
Мы шли по идеально прямой улице. Здания по обеим сторонам были одинаковой высоты, выполненные в различных градациях серого — одно в более тёмных тонах графита, другое в светлых оттенках дымчатого. Фонари стояли на равном расстоянии, их металл был цвета потускневшего серебра. Даже деревья (да, здесь были деревья) росли в ровных рядах, их стволы пепельно-серые, листва — различных оттенков мышиного, от светлого до почти чёрного, подстриженная в форму идеальных сфер.
— Мир Безупречной Логики, — начал профессор Силлогизм, не оборачиваясь, — основан на принципе причинно-следственной связи. Каждое явление имеет причину. Каждая причина порождает следствие. Ничто не происходит случайно. Всё объяснимо. Всё предсказуемо. Всё логично.
— Звучит... упорядоченно, — осторожно сказал я.
— Это прекрасно, — в голосе профессора впервые прозвучала эмоция. Гордость. — Мы не знаем хаоса. Не знаем случайностей. Не знаем...
Он замолчал.
— Чего вы не знаете? — подтолкнул я.
— Алогичности, — выдохнул он, и в голосе была боль. — Мы не знали. До недавнего времени.
Мы свернули за угол.
И я увидел это.
В центре просторной площади, окружённой зданиями Академии Причин и Следствий (высокие серые стены цвета грозового неба), зияла дыра.
Не трещина. Не разлом. Дыра. Идеально круглая, около трёх метров в диаметре, словно кто-то вырезал кусок реальности гигантским сверлом.
И из этой дыры, с силой гейзера, бил фонтан сгущённого молока.
Я остановился, уставившись.
Густое, непрозрачное, серо-белое сгущённое молоко взмывало вверх на добрых пять метров, затем падало вниз, разбрызгиваясь по краям дыры. Воздух пах приторной сладостью. Лужа молока цвета разбавленного пепла растекалась по светло-серому мрамору, пачкая его липкой массой чуть более тёмного оттенка.
Вокруг дыры стояла группа людей (или существ — в серых костюмах различных оттенков все выглядели почти одинаково, различаясь лишь градацией тона). Они что-то измеряли, записывали, спорили, указывали на фонтан.
— Что... — начал я.
— Фонтан, — повторил профессор Силлогизм с таким отчаянием, какое я редко слышал. — Он появился три дня назад. Мы не знаем почему. Мы не знаем как. Мы не можем объяснить.
— А сгущённое молоко...
— Мы пытались, — он сжал кулаки. — Боже, как мы пытались. Мы выдвинули сто сорок семь гипотез. Провели тысячу двести восемьдесят три эксперимента. Построили шестнадцать математических моделей.
Он указал на группу у дыры:
— Вон профессор Дедукция утверждает, что это результат смещения тектонических пластов реальности, которое создало разрыв в континууме, через который просачивается материя из параллельного измерения, где молочные продукты являются базовым строительным материалом вселенной.
Один из учёных у дыры — высокий, в очках с серыми линзами — громко произнёс:
— ...следовательно, логически обоснованно, что фонтан состоит из сгущённого молока, потому что...
Фонтан хлюпнул.
И вместо молока из дыры забил густой джем.
Тёмно-серый, почти серо-чёрный джем с градиентом к более светлым оттенкам угольного на краях струи.
Профессор Дедукция замер на полуслове, побледнел (стал ещё более светло-серым, почти призрачным) и упал в обморок.
— Видите? — прошептал профессор Силлогизм. — Каждый раз, когда мы пытаемся логически объяснить фонтан, он меняется. Молоко, джем, виски, кошачий корм, расплавленное золото, снег, песок... Всё в различных оттенках серого, но всегда разное. Он издевается над логикой.
Я подошёл ближе к дыре, рассматривая её. Края были неровными, рваными, словно что-то прогрызло реальность. И сквозь эти края сочился... не джем уже. Теперь что-то серебристо-серое и сверкающее, переливающееся различными оттенками металлического блеска.
— Это истончение, — сказал я тихо. — Разрыв между мирами. Через него проникает Пожиратель Слов.
— Пожиратель... Слов? — профессор нахмурился. — Что за существо?
— Существо, которое крадёт язык, — объяснил я, не отрываясь от дыры. — Оно проникает через такие разломы, питается словами, оставляя за собой молчание. Вы заметили изменения? Люди начали забывать слова? Книги пустеют?
Профессор побледнел ещё больше, став цвета утреннего тумана:
— Да. В библиотеке Академии... некоторые тома. Страницы белеют. Мы думали, это чернила выцветают, но...
— Это не чернила, — я достал Книгу Будущих Подвигов, открыл на нужной странице. — Мне нужно залатать этот разлом. Закрыть дыру. Остановить истончение.
— Как? — профессор схватил меня за плечо. — Мы три дня пытаемся! Все наши методы бесполезны!
Я посмотрел на страницу. Текст мерцал, формируя новые строки:
«Разлом в Мире Безупречной Логики вызван избытком рациональности. Чтобы залатать, необходимо внести элемент иррационального творчества. Создайте инструмент, который соединяет логику и абсурд.»
Ниже появилась сноска мелким шрифтом:
«Рекомендуется: Швейная Машинка для Измерений. Ингредиенты: лучшие детали от худших изобретений. Место поиска: Музей Благородных Неудач, западное крыло Академии.»
Я перечитал дважды:
— Швейная машинка для измерений?
— Что? — профессор заглянул в книгу. — Это... это не имеет смысла. Швейные машинки шьют. Они не измеряют.
— Именно поэтому это сработает, — пробормотал я. — Логика вашего мира не может справиться с алогичностью. Нужен инструмент, который принимает парадокс.
— Но как...
— Музей Благородных Неудач, — я посмотрел на него. — Где это?
Профессор колебался, потом кивнул:
— Следуйте за мной.
* * *
Музей Благородных Неудач располагался в западном крыле Академии, в длинном зале с высокими потолками и рядами витрин.
Зал был выдержан в оттенках холодного серого — стены цвета старого пергамента, пол из полированного камня графитового оттенка, потолок серо-чёрный с серо-серебристыми балками. Витрины были сделаны из стекла с лёгким дымчатым оттенком.
Но не это бросалось в глаза.
Бросались в глаза изобретения.
Зал был заполнен ими. Сотни, тысячи механизмов, устройств, машин. Все они были выполнены в различных оттенках серого металла — от светлого серебристого до тёмного стального. Все они были созданы с безупречной логикой, математической точностью, инженерным совершенством.
И все они были совершенно бесполезны.
Профессор Силлогизм вёл меня вдоль витрин, останавливаясь у каждой:
— Часы Абсолютного Времени, — он указал на изящный хронометр в корпусе цвета потускневшего золота (здесь — светло-серого с лёгким металлическим блеском). — Показывают идеально точное время. Вечно. Безошибочно. Но только когда на них не смотрят. Стоит взглянуть — они останавливаются.
— Логично, — пробормотал я. — Наблюдение влияет на систему.
— Весы Эмоциональной Массы, — следующая витрина. Весы из тёмно-серого металла с чашами цвета облачного неба. — Измеряют вес чувств. Сожаление весит три килограмма. Радость — пятьсот грамм. Любовь — восемь килограммов и двести грамм. Очень точно. Совершенно бесполезно.
— Но детали качественные?
— Безупречные. Всё в музее сделано из лучших материалов. Провал был не в исполнении, а в концепции.
Мы прошли дальше. Я рассматривал экспонаты, пытаясь понять, что мне нужно.
Компас Оптимального Решения — указывал на самое логичное решение любой проблемы. Проблема в том, что самое логичное решение почти всегда было худшим в реальной жизни. Стрелка компаса была изящной, из намагниченного металла серебристо-серого оттенка, блестящая даже в тусклом свете.
Линейка Причинности — измеряла расстояние между причиной и следствием. В теории полезно. На практике показывала, что большинство следствий отстоят от причин на «бесконечность». Шкала была выгравирована на пластине цвета полированной стали с невероятной точностью.
Ножницы Силлогизма — разрезали любой аргумент пополам, показывая его слабые места. Отличный инструмент для философов. Ужасный для дружеских отношений. Лезвия были цвета тёмного графита, остры как бритва, металл высочайшего качества.
Молоток Очевидности — каждый удар делал вещи более очевидными. После трёх ударов любой предмет становился настолько очевидным, что переставал существовать. Рукоять из тёмно-серого дерева с текстурой, металлическая часть цвета старого железа.
Иголка Точности — шила с абсолютной точностью. Настолько точной, что нить проходила между молекулами ткани, не соединяя их. Иголка из закалённого металла светло-серого оттенка, тоньше волоса, блестящая.
Я остановился у последней витрины.
— Эта, — сказал я тихо.
Профессор посмотрел:
— Иголка Точности? Один из наших самых элегантных провалов. Теоретически совершенная. Практически бесполезная.
— Именно, — я достал блокнот, начал записывать. — Мне нужна эта иголка. И стрелка от компаса. И лезвия от ножниц. И шкала от линейки. И...
Я обернулся, осматривая зал.
— И механизм от часов. И пружины от весов. И... — я увидел ещё одну витрину в углу, — что это?
Профессор проследил за моим взглядом:
— А, это. Катушка Бесконечной Нити. Производила нить, которая никогда не заканчивалась. Звучит полезно, но нить была сделана из чистой логики. Она могла соединить только утверждения, но не предметы.
Нить на катушке светилась слабым серебристым светом, переливаясь оттенками от почти белого до светло-серого.
— Идеально, — я записал. — Мне нужны все эти детали.
— Зачем? — профессор смотрел на меня с недоумением. — Что вы собираетесь...
— Швейную машинку для измерений, — ответил я просто. — Машину, которая шьёт разрывы в реальности, измеряя расстояние между логикой и абсурдом.
Тишина.
Потом профессор медленно кивнул:
— Это... это не имеет смысла.
— Именно поэтому это сработает.
* * *
Нам дали пустую мастерскую на верхнем этаже Академии.
Светлая комната с большими окнами, через которые проникал серо-синий свет, верстаком посередине из тёмно-серого дерева, инструментами на стенах — всё в оттенках холодного металлического серого. Профессор Силлогизм лично принёс все детали из музея, аккуратно разложив их на столе.
Я стоял, глядя на коллекцию механизмов, и внезапно почувствовал... растерянность.
Я библиотекарь. Я работаю со словами, книгами, текстами. Я не инженер. Не изобретатель. Я даже полку собрать могу только по подробной инструкции (и то с третьей попытки).
А теперь я должен был создать швейную машинку из деталей провальных изобретений.
— Проблема? — спросил профессор.
— Я не знаю, с чего начать, — признался я.
— Логически?
— Это не про логику, — я потёр переносицу. — Это про... творчество. Интуицию. Я должен почувствовать, как детали соединяются.
Профессор нахмурился:
— Чувствовать? Это ненаучно.
— Может быть, — я взял иголку Точности, покрутил в лапах. Металл был холодным, гладким, серебристо-серым. — Но создание чего-то нового — это всегда прыжок в неизвестность. Это не алгоритм. Это...
Я замолчал, глядя на иголку.
И вдруг подумал о книгах.
О том, как авторы создают их. Не по формуле. Не по правилам. Они берут слова — самые обычные слова, которые существуют тысячи лет — и соединяют их по-новому. Создают что-то, чего не было. Историю. Мир. Смысл.
Из старого — новое.
Из провалов — успех.
Из худшего — лучшее.
— Каждая из этих деталей, — сказал я медленно, вслух размышляя, — провалилась, потому что была слишком совершенна. Слишком точна. Слишком логична. Каждая пыталась быть абсолютной. А абсолюты... не работают в реальном мире.
Я взял стрелку компаса — серебристую, блестящую, намагниченную:
— Компас указывал на самое логичное решение. Но жизнь редко следует логике. — Положил стрелку на верстак. — Что, если использовать его наоборот? Не для указания, а для соединения? Стрелка как основа, как ось?
Профессор молчал, наблюдая.
Я съел зефирку и взял механизм от часов — крошечные шестерёнки цвета полированной стали, пружины из серо-серебристого металла, колёсики графитового оттенка:
— Часы показывали время, пока на них не смотришь. — Я начал прикреплять механизм к стрелке, используя инструменты с верстака. — Что, если это не баг, а фича? Машинка, которая работает, пока ты не наблюдаешь процесс? Которая шьёт интуитивно?
Руки двигались сами. Я не думал. Я чувствовал.
Прикрепил лезвия ножниц по бокам — тёмно-графитовые, острые — они будут разрезать аргументы, разделять логику и абсурд, чтобы сшить их заново.
Добавил шкалу линейки вдоль основания — стальную пластину с точнейшими градуировками — она будет измерять расстояние между причиной и следствием, между разрывом и целостностью.
Вставил пружины весов в механизм — серебристо-серые спирали — они дадут натяжение, упругость, способность возвращаться к форме.
И наконец, протянул нить от катушки через иголку.
Нить из чистой логики — светящаяся слабым серебристым светом, переливающаяся оттенками от почти белого до серого. Иголка абсолютной точности — блестящая, холодная, идеальная.
Вместе они создадут шов, который соединит несоединимое.
Я работал час. Может, два. Время текло странно, будто мир затаил дыхание, наблюдая. За окном серо-синее небо медленно темнело, приобретая более глубокие оттенки графитового.
Профессор Силлогизм стоял молча, не мешая. Иногда подавал инструмент. Иногда придерживал деталь. Но в основном просто смотрел, и в его серых глазах было что-то, чего я не видел раньше.
Удивление.
Наконец я вставил последнюю деталь — крошечный маховик от весов, тёмно-серого металла — и отступил.
На верстаке лежала швейная машинка.
Странная, асимметричная, составленная из несочетаемых частей. Стрелка компаса торчала как носик — серебристая. Шестерёнки часов вращались сами по себе, хотя их никто не заводил — стальные, блестящие. Лезвия ножниц поблёскивали по бокам — графитовые, острые. Шкала линейки светилась тусклым светом вдоль основания. Иголка дрожала, словно живая — серебристо-серая, идеально тонкая.
Вся конструкция переливалась оттенками серого — от почти белого до глубокого чёрного — создавая игру света и тени на металлических поверхностях.
Это было... красиво.
Не в смысле «правильно». В смысле «целостно». Все детали, которые провалились по отдельности, вместе создали что-то работающее.
— Боже мой, — прошептал профессор Силлогизм. — Это... это алогично. Это не должно работать. Но оно...
— Существует, — закончил я. — Потому что творчество не подчиняется правилам. Творчество создаёт правила.
Я осторожно взял машинку. Она была тёплой (единственная тёплая вещь в этом холодном сером мире), вибрировала слегка, словно мурлыкала.
— Пора проверить.
* * *
Мы вернулись к фонтану.
Он всё ещё бил из дыры, но теперь это был не джем и не молоко. Теперь это были... буквы. Россыпи букв всех оттенков серого — от серо-белого до угольно-чёрного — вылетающих из разлома, кружащихся в воздухе, падающих на землю и исчезающих.
Украденные слова.
Я подошёл к краю дыры, держа швейную машинку.
— Что вы собираетесь делать? — профессор стоял позади, вместе с группой других учёных — все в различных оттенках серых костюмов.
— Зашить, — ответил я просто.
Опустился на колени рядом с разломом. Поставил машинку на светло-серый мрамор. Взялся за маховик — холодный металл графитового оттенка.
И начал крутить.
Машинка ожила.
Иголка задвигалась — вверх-вниз, вверх-вниз — с невероятной скоростью, оставляя серебристый след в воздухе. Нить из чистой логики потянулась, блестя светло-серым светом. Лезвия ножниц щёлкали, разрезая границу между мирами. Шкала линейки светилась слабым свечением, измеряя расстояние до целостности.
Я направил иголку к краю разлома.
И она вошла в ткань реальности, как в обычную материю.
Шьём.
Стежок. Ещё один. Ещё.
Нить соединяла края разлома, стягивала их, латала дыру. Медленно. Методично. Стежок за стежком. Серебристая нить образовывала узор на фоне серого мира — единственная яркая, почти светящаяся линия.
Думал о том, что творчество — это не создание из ничего. Это пересоздание. Взять то, что есть — слова, идеи, детали — и соединить по-новому. Найти связь там, где её не было.
Увидеть целое в разрозненных частях.
Любой автор берёт горку букв алфавита и создаёт бесконечность историй.
Любой изобретатель берёт металл, дерево, стекло и создаёт то, чего не существовало.
Творчество — это видеть возможности.
И ещё — творчество — это принимать несовершенство.
Эти детали провалились, потому что стремились к абсолюту. Но я не стремился. Я просто делал. Не идеально. Но достаточно. Не безупречно. Но оно работало.
И в этом несовершенстве была сила.
Последний стежок.
Я провёл иголку через край разлома, связал концы серебристой нити узлом.
И разлом закрылся.
Не моментально. Медленно, будто затягивающаяся рана. Края сползались, уменьшая дыру. Фонтан слабел, буквы падали реже.
Наконец остался только крошечный шрам в воздухе — тонкая серебристая линия шва, единственная яркая деталь в монохромном мире.
Тишина.
Я сидел на коленях, держа швейную машинку, и тяжело дышал. Лапы дрожали.
Но разлом был закрыт.
— Невероятно, — прошептал профессор Силлогизм, подходя ближе. Его серое лицо выражало изумление. — Вы... вы зашили реальность. Это алогично. Это невозможно. Это...
— Сработало, — закончил я, поднимаясь. — Потому что иногда невозможное — это просто то, что никто не пробовал.
Шрам в воздухе мерцал серебристым светом, но держался. Слова больше не утекали.
Разлом залатан.
Я убрал швейную машинку во внутренний карман (она уменьшилась сама, подстраиваясь под пространство — полезная особенность магических артефактов).
Достал Книгу Будущих Подвигов. Открыл на карте.
Вторая точка — «Мир Безупречной Логики» — светилась слабым серебристым светом вместо обычного зелёного (здесь даже цвет подтверждения был серым).
Выполнено.
Третья точка пульсировала более тёмным оттенком: «Мир Циклического Времени. Спиральная Башня.»
Под надписью появился новый текст:
«Портал откроется на месте залатанного разлома. Произнесите парадокс. Войдите в спираль.»
Я подошёл к шраму в воздухе. Коснулся его лапой. Серебристая линия была тёплой, живой — единственная тёплая вещь в холодном сером мире.
И произнёс:
— Этот шов одновременно начало и конец. Он закрывает прошлое и открывает будущее.
Он соединяет разорванное и разделяет связанное.
Шрам вспыхнул ярким серебристым светом.
Раскрылся.
И превратился в портал — спиральный, закрученный, вращающийся против часовой стрелки, сияющий всеми оттенками серого от почти белого до глубокого чёрного.
— Спасибо, — сказал я, оборачиваясь к профессору Силлогизму. — За помощь. За детали. За... веру.
— Спасибо вам, — профессор снял очки с серыми линзами, протёр их. — Вы показали нам, что логика — не единственный путь. Что творчество... тоже имеет силу.
Я кивнул, поправил монокль, одёрнул плащ.
И шагнул в спираль.
Мир закрутился, завертелся, серые оттенки смешались в калейдоскоп, время сжалось и растянулось одновременно.
И я оказался там, где вчера было завтра, а завтра было сегодня.
«Предлагая желатин в качестве носителя для светочувствительных солей серебра, автор осознаёт, что результаты, представленные ниже, далеко не столь совершенны, как хотелось бы; однако он надеется, что идея будет подхвачена другими, чьи усилия доведут начатое до того практического совершенства, которого оно, по его убеждению, заслуживает».
– Ричард Лич Мэддокс, British Journal of Photography, 8 сентября 1871 года
Первая часть разбирала мокрый коллодионный процесс — изобретение Фредерика Скотта Арчера, которое привязывало фотографа к переносной тёмной комнате и отводило не более пятнадцати минут между покрытием пластины и проявлением. Вторая часть рассказывает о революции, которая сняла эти ограничения: желатиносеребряный процесс заменил коллодий желатином, влажную пластину — сухой и превратил громоздкий профессиональный инструмент в лёгкую камеру для каждого.
Здесь прослежен путь желатиновой фотографии: заметка английского врача в 1871 году, химические реакции на каждой стадии приготовления эмульсии — осаждение кристаллов галогенида серебра, физическое и химическое созревание, спектральная сенсибилизация красителями. Разобраны новые органические проявители — гидрохинон, метол и их сверхаддитивная комбинация. Отдельно описан переход к гибкой нитроцеллюлозной и ацетатной плёнке — без этого перехода массовая фотография XX века не состоялась бы.
Главное достоинство мокрого коллодионного негатива совпадало с главным недостатком. Пока коллодионная плёнка оставалась влажной, кристаллы галогенида серебра двигались в набухшей матрице нитроцеллюлозы, и пластина сохраняла светочувствительность. Как только эфир и спирт испарялись, коллодий твердел, ионный транспорт останавливался — пластина теряла чувствительность.
Фотограф, работая в поле, нёс с собой палатку или фургон, набор склянок с реактивами, серебряную ванну, дистиллированную воду и запас стеклянных пластин. Каждый снимок требовал полного цикла: покрытие, сенсибилизация, экспозиция, проявление — без перерыва и промедления.
Стремление избавиться от этого ограничения породило семейство «сухих коллодионных» методов. Уже в 1855 году Жан-Мари Топено предложил покрывать коллодионную пластину слоем альбумина, чтобы сохранить влагу. Другие экспериментаторы добавляли в коллодий мёд, пиво, чай, таннин, отвар овсяных хлопьев и настой лишайника — всё ради того, чтобы замедлить высыхание.
Удачнее прочих оказался таннинный процесс: ещё влажную пластину пропитывали раствором таннина и высушивали. Такая пластина хранилась неделями, но уступала свежей мокрой в чувствительности в десять–двадцать раз, поэтому годилась только для пейзажной съёмки и архитектуры. Фотография нуждалась в принципиально ином связующем веществе — таком, которое удерживало бы кристаллы галогенидов серебра чувствительными неограниченно долго.
Такое решение предложил человек без профессионального фотографического или химического образования. Ричард Лич Мэддокс, 1816 года рождения, врач из Бата (графство Сомерсет), увлекался микрофотографией — съёмкой микроскопических препаратов. Работа с мокрым коллодием заставляла вдыхать пары диэтилового эфира, и Мэддокс, с его слабым здоровьем, страдал хроническим раздражением дыхательных путей. Желание найти замену эфиросодержащему коллодию привело к эксперименту, результаты которого Мэддокс опубликовал 8 сентября 1871 года в British Journal of Photography — короткой заметкой, почти извиняющейся по тону.
Мэддокс предложил заменить коллодий желатином — белковым веществом, которое получают кипячением костей, шкур и соединительной ткани животных. Мэддокс растворил желатин в тёплой воде, добавил бромид кадмия, затем — нитрат серебра. Бромосеребряную эмульсию нанёс на стеклянную пластину и высушил. Результат далёк от идеала: эмульсия оказалась медленнее мокрого коллодия, зернистой и неравномерной. Однако принцип подтвердился: желатин удерживал кристаллы бромида серебра чувствительными даже после полного высыхания, и пластину можно было приготовить за дни или недели до съёмки.
Как и Фредерик Скотт Арчер, Мэддокс не запатентовал изобретение и не заработал на нём. Только в 1901 году, когда Мэддоксу исполнилось восемьдесят пять лет, Королевское фотографическое общество присудило ему медаль Прогресса. Практикующие фотографы собрали по подписке небольшую денежную сумму, правительство назначило скромную пенсию. Мэддокс скончался в Саутгемптоне в 1902 году — почти забытым, как и Арчер до него.
Чтобы понять, почему именно желатин совершил переворот, нужно обратиться к его физико-химическим свойствам. Желатин — смесь полипептидов, которые образуются при частичном гидролизе коллагена, основного структурного белка соединительной ткани животных. Желатин отличается от коллодия — раствора нитроцеллюлозы в эфире и спирте — рядом критически важных качеств.
Во-первых, желатин обратимо переходит между раствором (золем) и гелем. При нагревании выше 35–40 °C желатин представляет собой вязкую жидкость, при охлаждении ниже 25–30 °C — застывает в упругий студень, который держит форму и удерживает воду. Это свойство позволяет проводить все стадии приготовления эмульсии при умеренном нагревании — в жидкой фазе, где реагенты свободно диффундируют и кристаллы растут, — а затем фиксировать результат охлаждением: гель запирает микрокристаллы галогенида серебра в трёхмерной белковой матрице, сохраняя их положение и размер.
Во-вторых, высохший желатиновый слой набухает в воде, но не растворяется при температурах ниже 30 °C. Проявитель, фиксаж и промывочная вода проникают внутрь эмульсии, взаимодействуют с кристаллами серебра и выносят продукты реакции, не разрушая самого слоя. Коллодий, напротив, в водных растворах не набухает. В мокром процессе проявитель воздействовал только на поверхность плёнки и работал через свободный нитрат серебра, оставшийся на пластине после сенсибилизации — физическое проявление. В желатине же проявляющий агент проникает непосредственно к кристаллам и восстанавливает их изнутри — химическое проявление.
В-третьих — и это важнейшее из всех свойств — желатин содержит следовые количества серосодержащих соединений, унаследованных от аминокислот исходного коллагена: метионина и цистина. Эти примеси, измеряемые микрограммами на грамм, играют решающую роль в явлении, которое позднее получило название химической сенсибилизации. К ней мы вернёмся при обсуждении «созревания», открытого Беннеттом.
В-четвёртых, поверхность кристаллов галогенида серебра внутри желатиновой матрицы способна адсорбировать молекулы органических красителей — в коллодионной среде это невозможно. Именно это свойство открыло путь к спектральной сенсибилизации — расширению чувствительности фотоматериалов за пределы синей и ультрафиолетовой зон.
Заметка Мэддокса, по собственному признанию автора, представляла собой не более чем приглашение к эксперименту. Приглашение приняли. В 1873 году Джон Бёрджесс наладил первый коммерческий выпуск желатиносеребряной эмульсии и продавал её фотографам во флаконах. В том же году Ричард Кеннетт предложил высушивать эмульсию в форме тонких хрупких листов — «пелликулы»: фотограф растворял их в тёплой воде и самостоятельно наносил на пластину. Однако и эмульсия Бёрджесса, и пелликула Кеннетта работали медленно — не быстрее лучших сухих коллодионных пластин и заметно медленнее мокрого процесса.
Перелом наступил в 1878 году. Чарльз Харпер Беннетт, английский фотограф-практик, опубликовал в British Journal of Photography результаты простого, но судьбоносного опыта. Беннетт обнаружил: если выдержать желатиносеребряную эмульсию при температуре около 32 °C на протяжении нескольких суток перед нанесением на пластину, чувствительность возрастает в десятки раз. Эмульсия становилась настолько быстрой, что экспозиции сокращались до долей секунды в солнечном свете.
Это открытие — позднее названное физическим созреванием (ripening) — превратило желатиновую пластину из лабораторного курьёза в практический фотоматериал, превосходящий мокрый коллодий по всем параметрам. Чувствительность мокрого коллодия составляла порядка ISO 1–3; зрелые эмульсии Беннетта достигали ISO 10–25 и выше — выигрыш минимум на порядок.
Как и Арчер, как и Мэддокс, Беннетт опубликовал результаты безвозмездно. История сухой пластины — это история трёх щедрых дарителей: каждый мог бы обогатиться, но предпочёл отдать знание миру.
Теперь — к химии. Процесс изготовления желатиновой эмульсии, сложившийся к 1880-м годам и сохранившийся в основе до XXI века, состоит из шести стадий: эмульсификация (осаждение), физическое созревание, промывка, химическое созревание, введение добавок и полив на подложку.
Первая стадия — эмульсификация: осаждение микрокристаллов галогенида серебра в толще желатинового раствора. В подогретый пяти-десятипроцентный раствор желатина вводят галогенидную соль — бромид калия, часто с небольшой добавкой йодида калия для повышения чувствительности. Затем медленно, при интенсивном перемешивании, приливают раствор нитрата серебра. Протекает реакция двойного обмена, и осаждаются нерастворимые микрокристаллы галогенида серебра
При наличии йодида калия параллельно идёт:
Кристаллы AgBr и AgI, зарождаясь в толще желатинового раствора, немедленно обволакиваются молекулами белка. Белок адсорбируется на поверхности кристаллов и препятствует неконтролируемому слипанию — коагуляции. Желатин, таким образом, работает как защитный коллоид: ограничивает рост кристаллов и предотвращает образование крупных агломератов. Коллодий такой функции выполнять не способен.
Условия эмульсификации — температура, концентрация реагентов, скорость приливания нитрата серебра, интенсивность перемешивания, избыток бромида — определяют начальный размер, форму и распределение кристаллов. Эти параметры задают чувствительность, зернистость и контраст будущего фотоматериала. Типичный негативный материал содержит кристаллы AgBr размером 0,2–2 микрометра; позитивная (печатная) бумага — значительно более мелкие, порядка 0,1–0,5 микрометра.
Вторая стадия — физическое созревание (первое созревание). После завершения осаждения эмульсию выдерживают при повышенной температуре — 40–70 °C — на протяжении минут или часов. На этой стадии протекает оствальдовское созревание, описанное немецким физико-химиком Вильгельмом Оствальдом. Мелкие кристаллы обладают большей удельной поверхностной энергией и, следовательно, большей растворимостью: они постепенно растворяются. Высвободившиеся ионы серебра и бромида переносятся через желатиновую среду и осаждаются на поверхности более крупных кристаллов, которые растут за счёт мелких.
Суммарный эффект — увеличение среднего размера зёрен при уменьшении их общего числа. Крупные кристаллы захватывают больше фотонов и эффективнее формируют скрытое изображение, поэтому чувствительность эмульсии возрастает. Одновременно растёт зернистость: крупнозернистая эмульсия быстра, но даёт менее резкое изображение; мелкозернистая — медленна, но безупречно детализирована. Управление балансом между скоростью и зерном через режим физического созревания составляет одну из ключевых задач эмульсионного производства.
Именно это физическое созревание неосознанно запустил Беннетт, когда выдерживал свою эмульсию при 32 °C несколько суток: длительный нагрев позволил кристаллам AgBr укрупниться и одновременно подвергнуться воздействию серосодержащих примесей желатина — химическому созреванию. Двойной эффект — физическое плюс химическое созревание — объясняет тот скачок чувствительности, который потряс фотографическое сообщество в 1878 году.
Третья стадия — промывка. По завершении физического созревания эмульсию охлаждают до 10–15 °C, и гель застывает. Застывшую массу продавливают через перфорированную пластину или нарезают на продолговатые кусочки — «червяки» (noodles). Червяки помещают в ёмкость с холодной проточной водой и выдерживают несколько часов, многократно меняя воду.
Растворимые побочные продукты осаждения — нитрат калия KNO₃, избыток бромида калия и прочие соли — диффундируют из набухшего геля в воду и вымываются. Нерастворимые кристаллы AgBr остаются внутри желатиновой матрицы. Промывка критически важна: остаточный KNO₃ вызывает кристаллизацию при сушке, избыток KBr подавляет чувствительность, а следы нитрата серебра приводят к вуали — самопроизвольному потемнению неэкспонированных участков.
Четвёртая стадия — химическое созревание (второе созревание) — превращает промытую эмульсию из посредственно чувствительной в высокочувствительную. Промытые червяки расплавляют при 40–50 °C и выдерживают при контролируемой температуре строго определённое время. На этом этапе следовые количества серосодержащих соединений желатина — тиосульфат-ионы S₂O₃²⁻, тиоэфирные группы метионина, дисульфидные мостики цистина — реагируют с ионами серебра на поверхности кристаллов AgBr и формируют мельчайшие скопления сульфида серебра Ag₂S. Для наиболее активного компонента — тиосульфат-иона — суммарный процесс можно упрощённо записать так:
В действительности механизм включает несколько промежуточных стадий: образование комплекса тиосульфатоаргентата, его термическое разложение с выделением элементарной серы, взаимодействие серы с ионами серебра на поверхности кристалла. Конечный результат неизменен: субмикроскопические «пятна» Ag₂S на поверхности кристалла AgBr.
Почему эти пятна столь важны? Скопления Ag₂S работают как электронные ловушки — центры чувствительности. Как описано в первой части, при поглощении фотона кристаллом AgBr высвобождается фотоэлектрон. Он мигрирует к ловушке и восстанавливает ближайший ион Ag⁺ до атома металлического серебра Ag⁰, формируя центр скрытого изображения. Кристалл без сернистых ловушек формирует скрытое изображение неэффективно: фотоэлектроны рекомбинируют с положительными дырками, не успев восстановить достаточное число ионов серебра. Кристалл с оптимальным числом сернистых центров направляет фотоэлектроны в нужные точки, и чувствительность возрастает многократно.
В XX веке к сернистой сенсибилизации добавилась золотая: в расплавленную эмульсию вводили ничтожное количество тетрахлороаурата(III) водорода HAuCl₄. Атомы золота осаждались рядом с сернистыми центрами и образовывали смешанные ловушки Au/Ag₂S — ещё более эффективные для захвата фотоэлектронов. Комбинированная серно-золотая сенсибилизация стала стандартом промышленного производства XX века и позволила довести чувствительность негативных плёнок до ISO 400, 800 и выше — на два-три порядка больше, чем у мокрого коллодия.
Пятая стадия — введение добавок. Сюда входят спектральные сенсибилизаторы-красители (о них речь пойдёт отдельно), дубители для упрочнения желатинового слоя (формальдегид, хромовые квасцы), смачиватели-сурфактанты для равномерного полива и антивуалирующие вещества (бензотриазол, бензимидазол) для подавления вуали. Каждая добавка — предмет отдельного исследования; вместе они превращают эмульсию из лабораторного продукта в стабильный фотоматериал с предсказуемыми характеристиками.
Шестая стадия — полив и сушка. Готовую эмульсию подогревают до жидкого состояния (около 40 °C) и равномерно наносят на подложку — стеклянную пластину или, позднее, гибкую плёнку. В промышленном производстве для полива использовали щелевые экструдеры, которые обеспечивали строгую равномерность толщины слоя. В ранних мастерских эмульсию просто наливали на подогретую пластину и распределяли покачиванием — тем же движением, каким наносили коллодий.
После нанесения пластину охлаждали для застывания геля и сушили в потоке очищенного воздуха при контролируемой влажности. Высушенную пластину упаковывали в светонепроницаемую обёртку. Такая пластина хранилась месяцами и даже годами — немыслимая роскошь для фотографа, привыкшего к пятнадцатиминутному окну мокрого коллодия.
Как подробно обосновано в первой части, мокрый коллодий и ранние желатиновые эмульсии без спектральных сенсибилизаторов чувствительны только к синему и ультрафиолетовому свету. Причина — в зонной структуре галогенидов серебра: ширина запрещённой зоны AgBr составляет около 2,7 эВ, что соответствует длине волны приблизительно 460 нм — граница синей и голубой областей спектра. Фотоны с меньшей энергией — зелёные, жёлтые, красные — не способны возбудить электрон из валентной зоны в зону проводимости и не создают скрытого изображения. Голубое небо на таком фотоматериале воспроизводится почти белым, красные и жёлтые предметы — неестественно тёмными, зелёная листва — значительно темнее, чем видит человеческий глаз.
Решение этой проблемы нашёл Герман Вильгельм Фогель — немецкий физик, химик и фотограф, профессор Берлинской промышленной академии (впоследствии Высшей политехнической школы в Шарлоттенбурге). В 1873 году, испытывая различные коммерческие коллодионные пластины, Фогель обнаружил, что пластины одного производителя обладали аномально расширенной чувствительностью: они реагировали не только на синий, но и на зелёный свет. Расследование показало: причиной стала примесь жёлтого красителя кораллина, случайно попавшая в эмульсию при производстве.
Фогель провёл систематические эксперименты и установил общий принцип: различные красители, адсорбируясь на поверхности кристаллов галогенида серебра, расширяют спектральную чувствительность эмульсии именно в ту область длин волн, которую поглощает сам краситель. Открытие, опубликованное в 1873 году, стало одним из фундаментальных вкладов в фотографическую науку.
Механизм спектральной сенсибилизации, полностью осмысленный лишь в XX веке, сводится к четырём элементарным стадиям. Молекула красителя (Dye), адсорбированная на поверхности кристалла AgBr, поглощает фотон — например, зелёного света — и переходит в электронно-возбуждённое состояние:
Возбуждённый краситель инжектирует электрон в зону проводимости кристалла AgBr:
Инжектированный электрон следует обычным путём Гёрни – Мотта, описанным в первой части: мигрирует к центру чувствительности (скоплению Ag2S и восстанавливает межузельный ион серебра:
Окисленная форма красителя Dye+ регенерируется, принимая электрон от галогенид-иона кристаллической решётки:
Таким образом, краситель действует как молекулярная антенна-посредник: улавливает фотоны в той области спектра, которая недоступна самому галогениду серебра, и передаёт их энергию кристаллу в форме электрона. Краситель при этом формально не расходуется — работает каталитически, хотя на практике часть молекул разрушается побочными фотохимическими реакциями.
Открытие Фогеля имело одно критическое ограничение: в коллодионной матрице адсорбция красителей на поверхности кристаллов протекала плохо — нитроцеллюлоза препятствовала контакту молекул красителя с кристаллами. Полный потенциал спектральной сенсибилизации раскрылся только с переходом на желатиновые эмульсии, где молекулы красителя свободно диффундировали через набухший гель и прочно адсорбировались на гранях кристаллов AgBr. Это составляло ещё одно фундаментальное преимущество желатина над коллодием — преимущество, осознанное в полной мере лишь десятилетиями позже.
Открытие Фогеля привело к появлению двух новых классов фотоматериалов, которые разительно превосходили все предшественники в точности тональной передачи.
Ортохроматические эмульсии, коммерчески доступные с начала 1880-х годов, содержали красители-сенсибилизаторы — эритрозин, эозин и другие производные флуоресцеина. Эти красители расширяли чувствительность до зелёно-жёлтой области спектра, приблизительно до 590 нм. Зелёная листва, жёлтые цветы, телесные тона — всё это впервые воспроизводилось с близкой к естественной тональностью. Однако ортохроматические материалы оставались слепы к красному: красные предметы по-прежнему выглядели почти чёрными, а красные губы на портретах — неестественно тёмными. Практическое преимущество ортохроматики: с ней можно было работать при красном безопасном освещении — красный свет не засвечивал эмульсию.
Панхроматические эмульсии, чувствительные ко всему видимому спектру — от фиолетового до тёмно-красного, — потребовали иного класса красителей. В 1906 году английская фирма Wratten & Wainwright выпустила первые коммерческие панхроматические пластины, сенсибилизированные пинацианолом — цианиновым красителем, который поглощает в красной области спектра. В 1912 году фирму приобрёл Eastman Kodak. Один из сотрудников фирмы, Чарльз Эдвард Кеннет Мис, стал первым директором исследовательских лабораторий Kodak и посвятил карьеру совершенствованию панхроматических эмульсий.
Панхроматические пластины и плёнки воспроизводили все цвета с правильными тональными соотношениями, однако требовали обработки в полной темноте — ни один безопасный фильтр не мог пропустить свет, не засвечивающий эмульсию. Панхроматическая чувствительность стала предпосылкой для всех последующих систем цветной фотографии: автохрома Люмьеров (1907), упомянутого в первой части, трёхслойных субтрактивных плёнок Kodachrome (1935) и Agfacolor (1936).
Переход к желатиновой сухой пластине потребовал фундаментально пересмотреть химию проявления. Как описано в первой части, мокрый коллодионный негатив проявляется физически: пластина после серебряной ванны несёт на себе избыток свободного нитрата серебра; сульфат железа(II) из кислого проявителя восстанавливает ионы серебра из этого избытка, и атомы металлического серебра осаждаются на центрах скрытого изображения из раствора — извне.
На сухой желатиновой пластине свободного нитрата серебра нет: всё серебро связано в кристаллах AgBr и AgI внутри желатиновой матрицы. Проявитель должен восстанавливать ионы серебра непосредственно внутри кристаллической решётки экспонированного зерна — это химическое, или прямое, проявление, принципиально иной механизм.
Химическое проявление требует органических восстановителей, работающих в щелочной среде. В отличие от кислого железного проявителя мокрого коллодия (сульфат железа(II) плюс уксусная кислота), проявители для желатиновых эмульсий содержат четыре основных компонента.
Проявляющее вещество — органический восстановитель, который отдаёт электроны ионам серебра. Сохраняющее вещество (консервант) — сульфит натрия Na₂SO₃, который предотвращает окисление проявляющего вещества кислородом воздуха. Ускоритель — щёлочь (карбонат натрия Na₂CO₃, гидроксид натрия NaOH или бура Na₂B₄O₇), которая создаёт щелочную среду для работы проявляющего вещества. Противовуалирующий агент — бромид калия KBr, который подавляет самопроизвольное проявление неэкспонированных кристаллов. Каждый компонент незаменим: без щёлочи проявляющее вещество инертно; без сульфита — окисляется воздухом за минуты; без бромида — проявляет и то, что не затронуто светом, превращая негатив в равномерно серую пластину.
Среди проявляющих веществ, разработанных в 1880–1890-х годах и сохранивших значение по сей день, центральное место занимают гидрохинон и метол.
Гидрохинон — бензол-1,4-диол, C₆H₄(OH)₂ — предложил в качестве фотографического проявителя Уильям де Уайвлесли Эбни в 1880 году. Это энергичный, но медленный восстановитель, который требует сильнощелочной среды. Суммарная реакция проявления бромида серебра гидрохиноном:
Гидрохинон отдаёт два электрона двум ионам серебра в кристаллической решётке экспонированного зерна AgBr. Ионы восстанавливаются до металлического состояния, а гидрохинон окисляется до хинона — циклогексадиен-1,4-диона, C₆H₄O₂. Бромид-ионы высвобождаются в раствор. Щёлочь нейтрализует образующуюся бромистоводородную кислоту HBr и поддерживает восстановительный потенциал гидрохинона, который в кислой среде резко падает. Реакция протекает преимущественно на тех кристаллах, которые несут центр скрытого изображения — скопление из нескольких атомов металлического серебра, работающее как катализатор: необлучённые кристаллы восстанавливаются на порядки медленнее, что и обеспечивает избирательность проявления.
Метол — N-метил-п-аминофенолсульфат (коммерческие синонимы: элон, генол) — ввёл в фотографическую практику Юлиус Хаупф в 1891 году. Метол — мягкий проявитель, способный работать в слабощелочной среде. Он проявляет прежде всего участки с наименьшей экспозицией — тени — и обеспечивает деликатную, детализированную проработку полутонов.
Настоящий прорыв произошёл, когда фотографы обнаружили: метол и гидрохинон, применённые совместно, дают эффект, значительно превышающий сумму индивидуальных вкладов, — явление сверхаддитивности (superadditivity). Механизм сверхаддитивности элегантен. Метол быстро начинает проявление, отдаёт электрон иону серебра и переходит в окисленную форму. Окисленный метол тут же восстанавливается обратно гидрохиноном, который при этом сам окисляется до хинона. Гидрохинон играет роль «подпитки», непрерывно регенерирующей быстродействующий метол. Результат — скорость метола плюс энергия гидрохинона, работающие совместно.
Комбинация «метол–гидрохинон» (MQ, Metol–Quinol) стала основой десятков рецептур, в том числе знаменитого проявителя Kodak D-76, введённого в 1927 году и применяемого фотографами по сей день. Типичный состав D-76: вода, метол, сульфит натрия, гидрохинон и бура — и ничего более.
Помимо гидрохинона и метола, в конце XIX века появился ряд других проявляющих веществ. Пирогаллол (1,2,3-тригидроксибензол) — один из старейших проявителей, известный с 1840-х годов: ценится за характерный тёплый тон и способность дубить желатин при проявлении, но окрашивает руки, лотки и негативы в стойкий жёлто-коричневый цвет. Амидол (дигидрохлорид 2,4-диаминофенола) ввёл Момме Андресен в 1892 году — уникальный проявитель, работающий без щёлочи, идеальный для печати на бумаге, но с короткой жизнью в растворе. Глицин (п-гидроксифенилглицин) — мягкий проявитель для тонкой портретной работы. Тем не менее именно комбинация MQ стала промышленным стандартом XX века и оставалась таковой до распространения цифровой фотографии.
Фиксирование желатиновых пластин и бумаг проводят тиосульфатом натрия — тем самым «гипо», что использовался и в мокром коллодионном процессе. Химия реакции остаётся неизменной:
Нерастворимый бромид серебра, не затронутый светом и проявлением, превращается в растворимый координационный комплекс — тиосульфатоаргентат натрия — и вымывается водой. Цианид калия, широко применявшийся в эпоху мокрого коллодия, к концу XIX века повсеместно уступил место безопасному тиосульфату: развитие массовой любительской фотографии не допускало присутствия смертельного яда в обиходе домашней тёмной комнаты. В XX веке для ускорения фиксирования стали применять тиосульфат аммония (NH₄)₂S₂O₃, который работает в два-три раза быстрее натриевого аналога и входит в состав так называемых быстрых фиксажей (rapid fixers).
Желатиновые сухие пластины, при всех достоинствах, унаследовали досадный недостаток предшественников: подложкой по-прежнему служило стекло — тяжёлое, хрупкое, громоздкое. Фотограф, отправляясь в экспедицию, нёс деревянные ящики с десятками стеклянных пластин; одна пластина формата 8×10 дюймов весила несколько сотен граммов.
Преодолеть это ограничение — заменить стекло гибкой, лёгкой, прочной подложкой — взялся человек без научного образования и фотографического опыта, но с редким сочетанием предпринимательской интуиции и инженерного упорства.
Джордж Истмен родился в 1854 году в Уотервилле, штат Нью-Йорк. После ранней смерти отца семья переехала в Рочестер, где четырнадцатилетний Истмен оставил школу и устроился рассыльным, а затем — клерком в местный банк. В 1877 году, планируя поездку на Санто-Доминго, Истмен приобрёл полный комплект оборудования для мокрого коллодионного процесса — камеру, штатив, палатку-тёмную комнату, склянки с химикатами, стеклянные пластины — за девяносто четыре доллара. Для банковского клерка это была серьёзная сумма. Поездка не состоялась, но столкновение со сложностью мокрого процесса определило всю дальнейшую жизнь Истмена: он решил сделать фотографию простой.
Прочитав в британских журналах о желатиновых сухих пластинах, Истмен начал варить эмульсии на кухне своей матери, экспериментируя ночами после рабочего дня в банке. К 1880 году Истмен запатентовал машину для равномерного полива пластин и основал Eastman Dry Plate Company — фабрику, выпускавшую стандартизированные желатиновые пластины стабильного качества. Но стекло Истмена не устраивало.
В 1884–1885 годах Истмен совместно с Уильямом Уокером разработал «американскую плёнку» (American Film): рулон бумаги, покрытый тонким слоем простого желатина, поверх которого наносили желатиносеребряный светочувствительный слой. После экспозиции и проявления эмульсионный слой вместе с несущим желатином отделяли от бумажной основы и переносили на прозрачный желатиновый лист. Процесс был трудоёмким, но доказал возможность отказа от стекла.
Решающий шаг совершили в 1888–1889 годах, когда химик компании Истмена — Генри Рейхенбах — разработал прозрачную гибкую подложку из нитрата целлюлозы. Материал был тем же, из которого готовили коллодий, — нитроцеллюлозой, — но отлитым в виде толстой упругой ленты из раствора с пластификатором (камфорой). Нитроцеллюлозная плёнка была прозрачна, гибка, достаточно прочна, легко сматывалась в рулон и весила ничтожную долю стеклянной пластины эквивалентного формата. Именно эта плёнка — желатиносеребряная эмульсия на нитроцеллюлозной основе — стала материальной основой фотографии XX века.
В июне 1888 года Истмен представил миру камеру «Kodak» — простую коробку с фиксированным объективом и однолинзовым затвором. В камеру был заряжен рулон плёнки на сто круглых кадров. Цена — двадцать пять долларов. Отсняв все сто кадров, владелец отправлял камеру целиком на фабрику в Рочестер. Там плёнку извлекали, проявляли, печатали отпечатки, заряжали новый рулон и возвращали камеру с готовыми фотографиями. Рекламный слоган Истмена — «You press the button, we do the rest» («Вы нажимаете кнопку — мы делаем всё остальное») — стал одним из самых знаменитых в истории рекламы и обозначил водораздел: впервые фотография разделилась на два независимых процесса — съёмку, доступную любому, и обработку, требующую специальных знаний и оборудования. Фотограф перестал быть химиком.
В феврале 1900 года Истмен выпустил камеру Brownie за один доллар; рулон плёнки стоил пятнадцать центов. В первый год было продано более ста пятидесяти тысяч камер. Фотография, прежде удел профессионалов и состоятельных любителей, стала массовым занятием — по замыслу Истмена, доступным даже детям. Рекламные объявления Brownie адресовались именно им.
Нитроцеллюлозная подложка, при всей практичности, несла смертельную опасность. Нитрат целлюлозы — ближайший химический родственник пироксилина, описанного в первой части в связи с открытием Шёнбейна, — вещество чрезвычайно горючее. Нитроцеллюлозная плёнка воспламеняется при температуре около 150 °C, горит с устрашающей интенсивностью, не гаснет при погружении в воду и выделяет токсичные оксиды азота. Десятки пожаров в кинотеатрах и архивах, вызванных самовоспламенением или возгоранием нитратной плёнки у раскалённых проекционных ламп, стали тяжёлой ценой за достижения раннего кинематографа. Более того, нитратная плёнка при ненадлежащем хранении разлагается и выделяет азотную кислоту, которая ускоряет дальнейшее разложение; процесс может завершиться самовоспламенением — без какого-либо внешнего источника огня.
Осознание опасности привело к поиску негорючей замены. Уже в 1908 году для любительской фотографии предложили «безопасную плёнку» (safety film) на основе ацетата целлюлозы — продукта этерификации целлюлозы уксусным ангидридом:
Ацетат целлюлозы негорюч в обычных условиях, прозрачен и гибок, хотя ранние диацетатные плёнки уступали нитратным в прочности и размерной стабильности. Триацетат целлюлозы, ставший промышленным стандартом к середине XX века, решил большинство этих проблем. Профессиональный кинематограф, однако, держался за нитратную плёнку вплоть до 1951 года — лишь тогда Eastman Kodak полностью прекратила её выпуск для кинопроизводства. С середины 1950-х годов для наиболее ответственных применений стали использовать полиэтилентерефталатную (полиэстеровую, лавсановую) подложку — практически лишённую недостатков предшественников: негорючую, размерно стабильную, стойкую к влаге, химикатам и старению.
Совокупный эффект четырёх нововведений — желатиновой эмульсии, спектральной сенсибилизации, новых органических проявителей и гибкой плёнки — трудно переоценить.
Время экспозиции сократилось с секунд и минут мокрого коллодия до сотых и тысячных долей секунды. Впервые стало возможно запечатлеть движение. Эдвард Мейбридж в 1878 году использовал специально сконструированную систему с нитяными затворами и мокрыми коллодионными пластинами для знаменитой серии «Лошадь в движении»; к 1890-м годам аналогичные снимки можно было сделать простой ручной камерой.
Исчезла необходимость в переносной тёмной комнате. Фотограф мог выйти из дома с камерой и кассетой готовых пластин или рулоном плёнки, отснять материал и проявить дома через часы, дни или недели. Экспедиционная, военная, репортажная фотография обрели невиданную мобильность.
Появились ручные «детективные камеры» — достаточно компактные, чтобы снимать незаметно, без штатива. Рождение моментального снимка — snapshot, случайного, неформального — стало возможным именно благодаря сухой пластине и гибкой плёнке.
Наконец, стандартизация промышленного производства означала, что качество фотоматериалов перестало зависеть от индивидуального мастерства фотографа-химика. Каждая коробка пластин, каждый рулон плёнки обладали предсказуемой чувствительностью, контрастом и зернистостью. Фотограф мог сосредоточиться на композиции и свете, а не на температуре серебряной ванны и свежести коллодия.
Желатиносеребряный процесс — сухие пластины, листовая и рулонная плёнка, фотобумага — безраздельно господствовал в фотографии более ста двадцати лет: от публикации Мэддокса в 1871 году до массового перехода на цифровую съёмку в 2000-х. Даже сегодня, когда подавляющее большинство фотографий создаётся сенсорами цифровых камер и смартфонов, желатиносеребряные материалы продолжают выпускать Ilford в Англии, Kodak в Америке, Foma в Чехии. Ими пользуются художники, энтузиасты и студенты фотографических школ.
Стеклянные сухие пластины формально вышли из массового обихода к 1930-м годам, уступив место плёнке, однако сохранялись в научной фотографии — астрономии, спектроскопии, рентгенографии — вплоть до конца XX века благодаря непревзойдённой размерной стабильности стекла. Тинтайп — порождение мокрого коллодия, описанное в первой части, — угасал медленнее всех и встречался на ярмарках до 1930-х и даже 1940-х годов.
Но эра сухой пластины и плёнки — эра желатина — стала тем временны́м пластом, в котором хранится практически вся фотографическая память человечества за 1880–2000 годы. Портреты и пейзажи, войны и революции, научные открытия и семейные альбомы — всё это запечатлено кристаллами галогенида серебра в тонком слое желатина, приготовленного из костей и шкур животных.
Мэддокс, скромный врач, хотел лишь одного: чтобы фотография не вредила здоровью. Результатом стала технология, которая определила визуальную культуру целого столетия. Технология, которую с равным правом можно назвать триумфом и химии, и щедрости: Арчер подарил миру коллодий, Мэддокс — желатин, Беннетт — созревание. Ни один из троих не получил вознаграждения, соразмерного значению открытия. И если сегодня в кармане лежит устройство, способное снять что угодно в любых условиях одним прикосновением, — стоит помнить, что к этой лёгкости привели полтора столетия химических экспериментов, начавшихся с хлопкового фартука фрау Шёнбейн и склянки желатина на кухне доктора Мэддокса.
Космический аппарат Японского агентства аэрокосмических исследований (JAXA) "Акацуки", работавший на орбите Венеры с 7 декабря 2015 года до конца апреля 2024 года, передал тысячи снимков ее атмосферы в разных диапазонах. Эти изображения — ценнейший научный материал, помогающий лучше понять устройство одного из наиболее загадочных миров Солнечной системы.
Миссия "Акацуки" была официально завершена 18 сентября 2025 года после безуспешных попыток восстановить связь с аппаратом, которая была утрачена в конце апреля 2024 года. Несмотря на то, что мы лишились наших "глаз" у второй от Солнца планеты, собранные данные будут анализировать еще много лет.
Венера, которую мы не видим
В видимом свете, который доступен человеческому глазу, Венера выглядит как ровный бело-желтый шар. Но в ультрафиолетовом диапазоне проявляются темные полосы, вихри и гигантские волны. Эти структуры находятся на высоте около 60–70 километров от поверхности, где температура, несмотря на адские условия ниже, составляет примерно −40 градусов Цельсия.
Однако инфракрасные снимки позволяют заглянуть еще глубже. Они фиксируют тепловое излучение нижних слоев атмосферы и даже поверхности, пробивающееся через менее плотные участки облаков. Именно поэтому, рассматривая инфракрасные изображения, создается ощущение, будто планета "светится изнутри".
В статье представлены составные изображения, объединяющие оба диапазона.
Атмосфера, которая живет своей жизнью
Одна из главных особенностей Венеры — так называемая суперротация.
Планета делает один оборот вокруг своей оси за 243 земных дня. Но ее атмосфера движется куда быстрее: в верхних слоях облаков скорость ветра достигает 300–360 км/ч, из-за чего они облетают планету примерно за четверо земных суток.
На снимках "Акацуки" хорошо видны характерные Y-образные структуры. Это не просто эффектный рисунок облаков, а след крупномасштабных атмосферных волн, которые могут быть связаны с переносом энергии и поддержанием сверхбыстрого движения атмосферы.
Почему венерианская атмосфера ведет себя так, до конца не понятно.
Ад под облаками
Атмосфера Венеры на 96% состоит из углекислого газа. Давление у поверхности примерно в 92 раза выше земного, а средняя температура достигает 460 градусов — этого достаточно, чтобы расплавить олово, свинец и даже цинк.
Облачный слой Венеры образован в основном каплями концентрированной серной кислоты с примесью воды. Он отражает большую часть солнечного света, поэтому Венера — одно из самых ярких небесных тел на ночном небе Земли.
Интересно, что до космической эры Венеру нередко представляли чуть ли не "второй Землей", скрытой под плотной облачностью. Поверхность планеты увидеть было невозможно, поэтому некоторые ученые допускали, что под облаками могут находиться океаны, болота и даже тропические леса.
Эту идею быстро подхватила научная фантастика XX века. Но первые советские аппараты серии "Венера", запускавшиеся в 1960–70-х годах, показали, что под облаками скрываются не девственные джунгли с причудливыми представителями флоры и фауны, а раскаленная каменная пустыня с чудовищным давлением и температурой. Венера стала одним из самых наглядных примеров того, что фантастика не предсказывает будущее, а лишь отражает человеческие ожидания, страхи и мечты своей эпохи.
Венера — предупреждение
Венера лишь немного уступает Земле по размеру и массе: ее диаметр меньше примерно на 5%, а масса составляет около 81% земной. Но ее эволюция пошла по совершенно другому пути.
Возможно, в далеком прошлом на поверхности Венеры существовала жидкая вода — вплоть до океанов, а климат был намного мягче нынешнего. Но затем парниковый эффект вышел из-под контроля: планета перегрелась, океаны испарились, а образовавшийся водяной пар начал распадаться под действием солнечного излучения. В результате легкий водород постепенно покинул планету. Одной из возможных причин этого считают бурную вулканическую активность в ранней истории Венеры. Впрочем, полной ясности здесь нет: по другим версиям, Венера могла быть "адским" миром с самого начала.
Изучение Венеры помогает ученым лучше понять, к каким последствиям могут приводить климатические изменения планетарного масштаба — вопреки попыткам малообразованных людей представить эту тему не более чем пустой страшилкой.
О й О й…. Испуг))) вот я вчера всю ночь такой громкий храп слушала…что не один зверь к дому не подойдёт)))🤡👾💩🫶😈
хуя порог горячего прыгнул...
технопрон!)